ИЛЬЯ МАГИН

NOVELLINO # QUATTRO


Ч то же? Рассказывать на этом брюзжащем, массивном, еле ворочающемся во рту языке. На этом крейсерском, кайзеровском, с трудом переваливающемся за разрушающимися колоннами зубов классическом языке?

Или же говорить на авангардном, легком словно воробьиное перо, неэклектическом языке, на отражающемся катафатическими характеристиками языке авангарда?!

НЕТ. Я хочу говорить на своём языке. На своём собственном. Философия, говоря о вещах непрозаических, вынуждена пользоваться чуть ли не бытовым языком, пытаясь контекстуально воссоздать топос, в котором Правда, к примеру, означает нечто совсем иное, чем в повседневной, и прочей речи.

Я желаю произносить фразу, где слово моего родного языка, обладающее определённой сферой значений, освобождается от неё. Живёт иначе. Где всё означает то, что я хочу обозначить, или то, чем оно само захочет стать, стиснутое смыслом.

И одно слово вовсе не равно одному; вбирает в себя вещи словесно не выразимые... и проч. И коль скоро я начинаю новеллино словами: “снег падал на ресницы красавицы” — то это должно означать поворот руки прохожего, стряхивающего с пальто снег. Нет, замените пальто чем-нибудь. Это какое-то слово без опоры — оно не выделяет чёрный эластичный предмет, напоминающий при приближении лупы мох, когда на него падают, наклоняясь по оси, снежинки.

То же и с лупой. Микроскоп — превосходней, но в нём незвонкая “м” — столь же мягкотелая, что и “л”. Здесь должен быть какой-то гибрид.

И это, со звуков “а ресницы красавицы” должно само собой шествовать с гордостью и достоинством. И при том, бойко разворачивать “Высокая молодая женщина, затмившая своими 26-ю бедность обеих столиц.” Холодно отчёркивая: “(Если вы мне не доверяете — прибавьте полгода и включите в реестр её побед провинции и обе Америки.)”. Америки, провинции — скучны, но из них сплетается не упомянутая в словах Европа. Разведённая метрополия. Метрополия, не обременённая колониями. Пусть эти конструкции растут одна по-над другой. Отягощаясь, пока всё это не поплывёт, пока сама материя не будет вынуждена ткнуться носом в разгадку, в единственный выход — самосуществование. И расколется, открывая ядро единственной произнесённой фразы, говоря и о той девочке (женщина — слишком тяжеловесно), которую люблю я. Чей глаз, как слеза бежит навстречу вспыхивающему свету. Чьи волосы я заплетал в косички, и видя, как в почти чёрных волосах проступает красный янтарь, ощущал муравьиное движение, и проч.

Мне невмоготу от этой точности, ведь “почти чёрный” это совсем не чёрный. Язык станет животным. Или другим, с кем в потёмках можно будет бороться.

Не сажать же его на закорки, не раскармливать же в стойле, не рвать ему губы, загоняя до смерти в погоне за чем-то посторонним (у этой погони вырастают ландшафты).

Я встаю утром и бреюсь бритвой Оккама перед зеркалом Калибана. Я хочу жизни, свободы, лёгкости.

Знаки препинания меня тоже не устраивают. Нет знака выражающего, pour exemple, “Погуляем” — слегка восклицательного по звуку и — вопросительного по смыслу. Восклицательный подразумевает подъем, а вот “Не хочу” — “ниачу” — в последнем слоге спуск на полтора тона. И, потом, знак всегда в конце фразы, значит — не распределяются интонации внутри неё. Что за топорность — восклицательный знак в конце предложения. Тогда как “Как меня это всё достало” — “как” — самое эмфатическое, самое громкое, отделённое от дальнейших слов уловимой паузой, потом тихое и более медленное “меня это всё” — спускающееся вниз, затем — цезура, и отталкивающееся, со всходом, холмиком на “та” — “достало”. Или, наоборот, совсем затухающее, останавливающееся, нечёткое “достало”.

Я хочу от них много большего. Дыхательная часть. Клапаны флейты.

Мне сложно, я ловлюсь на незатейливый рисунок фраз, ловлю их губами с голоса, “кончает работу раньше, чем его успевают найти” похоже на: “Александр Иванович, Александр Иванович!” Но никакого Александра Ивановича не было.

И при начале, перед первой (как валко) — открывающей мою речь и всё это — поставьте “Меж тем”. Я люблю сходу набирающий скорость звук: “Меж тем Париж среди рукоплесканий”.

Что означает? Что означает? Как существует любовная история, прогулка вдвоём еtc,... Нет , как это писать! мне нравится то, я желаю того сочетания звуков, которого нет в безухом словаре устриц — я хочу, говоря о нежностях, избавиться от чёртовой “эль” и разлучить “р” и “м” — — — так вот, что, какой смысл всё это имеет без сопутствующей, не менее важной — всей остальной жизни — за пределами проспекта, суженного сумерками и снегопадом до переулка, за движущимися людьми, за разговорами в спальнях и ванных, оледенелых от бесконечных раздеваний — говоря в нескольких словах: мне не нужно толп — мне требуется вообще всё.

Стапливаясь и теряя водяные знаки скачут разговоры, кавалерийская любовь — гарцевание, томное переглядыванье. Возьмём этот виноград (радиус от косточки всегда ограничен кожей), модную архитектуру, архитектуру, багатель, перекуры у чёрного крыльца Петерс Шуле — по следу выписываемому левой и правой ступнями a sinistra della bellezza A. выведем Бориса Фолькарта. Здесь необходима некоторая пунктирность. О! я многое знаю о нём; покупая книги, он оставляет чек между страниц; чего стоит выдвинуть из ряда указательным пальцем синий глянцевый том и на 127 странице: 06/11/97 19:45 СОЦ.ЭКНМ 28.000 ДОМ КНИГИ (спасибо)

И так возникает улика, называемая в быту “алиби”. Из дребезжащего движенья старухиной руки перед ртутным стеклом, трамвайной искры, оправляемой линяющей ломкой пряди, из скучных разговоров телефонных блядей, из обрывков уличных бесед. —

Что? вы знаете эти разговоры — они вмещают, пожалуй, весь смысл, какого я в состоянии желать: — Я плаваю как Марат (кто! даже не успеваете заметить) — У него Паркинсона — я же рила тебе(ть) и так же далее. В этом есть стать, но раз уж описан круг от улики до улицы — вернёмся и мы к предметам, из которых рождается совершенный нехристь, гой, жидовская морда, ——— — (забыл слово для обозначенья неверных у мусульман), но вовсе не романтический демон.

Сидя перед компьютером в темноте он чиркает спичкой, поднося её к сигарете: на спинке стула висят куртка и шарф, вестники пустого в такой час гардероба! В подлиннике после двоеточия была фраза совершено иного смысла, но такая же по ритму. Но

Избежим эклектики; клянусь вам, он даже не подозревает о том, кто он таков. Это человек, один из — ботинки, шарф, половые органы, нижнее бельё, вообще одежда, перхоть, блестящая муаровая (я хочу — каштановая, но по цвету — .. — они не совпадают) нить над левым локтём свитера. Она коротка; тонка — её трудно порвать, потому что если наматывать на палец — то и выйдет 1 оборот (я вне себя от радости этой нечаянной метонимии с часами каминными, замковыми, башенными) — т.е. “А” .

В людях есть ряд неоспоримых достоинств. Но, помимо этого, люди стремятся к порядку. Что выражается по-разному: у одних это железнодорожное расписание, на салфетке которого и смерть Анны будет выглядеть индустриальной игрушкой, двумя мишками, распиливающими бревно. У прочих это найе орденунг, гармония — не так много вариантов. Есть ещё иные — всегда творящие разброд, кавардак — они так же стремятся к порядку, но к порядку личности.

Самоубийц и влюблённых можно отнести к первой категории.

Итак, покончив с железнодорожными преамбулами, на перроне стоял декабрь. Фонари дребезжали в подстаканниках, давая меловой свет. Снег сахаром подтаивал внизу: на урнах, платформах, на пороге вокзала, в его помещениях с кривым зеркалом вокзальной акустики, снег чаинками взлетал вверх, откуда было видно в темноте приближающийся поезд.

В пустом вагоне ехали Борис Фолькарт и Анна, сидели на деревянной стылой скамье спиной к городу и мирно беседовали о том, что подарить общему приятелю на свадьбу, куда пойти тогда-то и тогда-то, что согласовывалось со стуком рессор. Кроме них в вагоне (по другую сторону) сидел старик с венгерскими, спускающимися по сторонам рта, жёсткими усами. Никто из них не смотрел в окно. За двойную раму (как вы знаете). Разве что из тамбура кто-то, но из тамбура можно смотреть только вбок. Это подобно тому, как пытаться ухватить поперёк тела змею, на большой скорости летящую мимо.

Погляди в окно! ты видишь полмира, расфокусированный зрачок способен обладать целым. Если сидеть в вагоне, не смотря в окно, а смотря перед собой, то по наружным краям обоих глаз побегут ландшафты, и вдруг можно оказаться в пространстве. Сразу станут ощутимы настоящая скорость поезда и перемещение, местность, в которой окажешься, будет незнакома. Так происходит всегда, если нечто выпадает из оболочки, созданной нами, и всё живёт без метафоры, каракатицы ветров, слов — последние вообще не относятся ни к чему. Они, поэтому я (звук сходит по ступенькам без... беслов — ни, ани вапще неот носяца — здесь завихрение скорости — никчему). Это похоже на падение, во всяком случае, при этом отпускается тот предмет, за который ты держался. Он был похож на кабана. Из рюкзака, по отбытии поезда, он достал тонкую бутыль (пузатый звук, но эта бутылка была похожа формой на церковную свечу) красного молдавского вина и яблоко. Снимая ножом желто-красную кожуру, он складывал её на брезентовую крышку рюкзака, отхлёбывал вино, затыкал горлышко носовым платком и смотрел, возможно, перед собой, или под лавку напротив маленькими глазками за пыльным тупым стеклом в толстой оправе.

В тамбуре кто-то курил, совсем смутный сумеречный. ! Здесь в рукописях кляксы, но у меня машинка, и адекватным (папиросным дымом он создавал в законных темноте и электричестве свои сумерки) набором букв будет “тпру!”. Это моя рука хватается за сестру, силясь застопорить наплыв персон.

Вправду, их всё более, а я ощущаю ответственность — нужно что-то ..вот и выходит , что одна рука бросается на другую, и слышится звук вроде того, что издал поезд, закрыв двери на станции, где — не будь зимней войны 1939-го — качалась бы вывеска охряной латиницы (вижу эти L), и где кабанообразный (трефной) попутчик держал бы трактир.

Это немного странно... Не кажется ли вам, что упомянутое выше горлышко, соседствующее с платком, должно вызывать к жизни другие ассоциации — детство под лампой и пледом, сходными по тёмной изнанке и теплу. Мой голос поехал по старым рельсам, как тот поезд. Вот мы докатились и до детства. Наши рельсы впадают в детство. Я вижу эти рельсы и снег вокруг них, исписанный графоманами старчески раззявыми и младенчески беззубыми — последние уже успели замарать лист проклёвывающимся детством. Они зашелестели меня бумагой, посмотри, как правильно машинка печатает буквы, бабачат они, опуская мне веки. Чёрт их возьми с их правдой, долгом, и прочими кадаврами. Мой голос расползся по субъектам быта, им можно говорить о зубных щётках.

Я сам виноват: взялся за историю тысячелетнюю по возрасту: они как моль вылезли из её щелей. Вот тут Анна и Борис и должны были прийти на дачу, увидеть тётушку за спицами. Она, конечно не вяжет — из дверей выходит театральный персонаж — она позирует ему для обложки театрального ревю. Все садятся за круглый стол и дожидаются юного и суетливого помощника с фотоаппаратом. Анна теряет голову, увидев Мишу Тюленева и так далее и тому подобное и пошла писать губерния; губы, губить — но заглянем вперёд — правда ли всё это?

Увидим ли мы Анну в 60, с пигментацией на истончившейся коже, с расслабленной гримасой? Будет ли это справедливым судом, это вскрытие? Отвлекаясь скажу: про буквы писать любопытней, это захватывает как ничто другое. Но может —

Пойти у них на поводу? Познакомить Бориса с какой-то Катериной, когда он с чеком будет стоять перед стеклянным прилавком — за время, потребное поезду для возвращения в город, я составлю легкое знакомство и вереницу дальнейших деталей. Француженка, стесняющаяся очков и крупных зубов, и обрусевший немец (Фолькарт). Прогулки в костёл и оранжереи. Пусть для начала он запишет её номер на чеке, пусть проводит до “Institute Francais” (завтра мстительная Анна назначит свидание Тюленеву ровно в 19:45) etc. до полного примирения.

В подобных майсах худо то, что по счастливом завершеньи всё, кроме А и Б, расплывается в киселе. Мне это не подходит — куда деть: попутчика с бутылкой, Катерину, книжку в синем переплёте, того, кто курил в тамбуре и прочих,,,

Следовательно: не стоит спешить. Остановлюсь на дачном чаепитии. Отдохну от них, буду следить за ними только краешком глаза: смотреть на кофейник, завёрнутый в окна, в семейные фотографии на стенах, в Анну, в Полину Сергеевну, в скатерть вставшую дыбом, в Бориса, в Тюленева. И возвращаясь к буквам — ничего не значащие по отдельности, как могут они и т. д.? Анна засыпает в поезде, перегнувшись локтем через книгу на столе. В дверь и во все двери на площадке звонят. Борис выбегает из комнаты в синей рубашке и трусах. С грохотом открывает замок. От шума Анна просыпается за кухонным столом, рядом стоит чашка чая, книга падает на линолеум. С площадки лестницы дует, оттуда раздаётся голос, предназначенный всем жильцам. Старик (его видит Б. Фолькарт) с грязными сединами и венгерскими усами кричит: Точить ножи, ножницы, ножи для мясорубок!

А вечером того же дня они выходят прогуляться. Проходят Екатерину Великую, похожую на шахматную пешку. И идут дальше. За их спиной у подножия памятника, чуть ниже графа Задунайского и Чесменского прислонён венок, только один день в году.

Их отражения, краснея, выходят на улицу, а они покупают на первом этаже Дома Книги последнюю вещь А. Германа “Моя Биография”. (Диспозиция закончена.)

Диспозиция закончена, можно начинать. Мы с вами оставили Мишу Тюленева за компьютером. Он вставал, прикуривая от спички. За 35 лет до того он родился в Новгороде. Окончив мат.школу, где его научили думать (что кофе — среднего рода), он уехал в Ленинград и поступил в Институт Культуры им. Крупской, который пошляки того времени называли “ик-ик”. Я сказал, что нет колоний. Это так. Но мы колонисты, колонизируем столичный материк и остров рядом. Именно колонистами, поселенцами предстают передо мной люди, когда я пытаюсь собрать их вместе.

Предположим, что Анну Федосеенко и Бориса Фолькарта связывает некоторая верёвочка чувств. Что-то вроде любви (что это?), верёвочка родственной приязни тянется к тёте Полине Радловой. Краткий интерес сводит Мишу Тюленева с Анниной тётей, что предоставляет ему возможность знакомства с самой Анной... Как это всё утомительно! Так можно говорить часами. Я же предпочитаю пользоваться словами, а они короче.

Длинна!.. Другое дело — если все колонисты, не нужно ничего объяснять (колонисты). Не нужно никакого “аппарата примечаний”.

Как я боюсь “аппарата”, при воспоминаньи о нём мне чудится шкаф, поставленный прямо на меня. Дверь, зеркалом внутрь, готовая отскочить. Полки законсервированные багульником и огромными сыплющимися таблетками. Я всегда был уверен, что это в шкафах стрихнин. Моя лёгкость и быстрота. Таможенные декларации примечаний нужно заполнять, только провозя прозу. Говорят, что поэзия выше прозы. Что когда наш мир развалится и не останется ни одного предмета, описанного нерифмованными строчками — всё равно найдётся что-то вроде “я”, и продолжится поэзия: она не описывает эпоху, людей и т. д. Наверное, это не правильно, эпохи, мусорные бачки, кошка, которая срёт под дверью, где её накормили и многое другое — ступеньки из которых можно построить .....

Даже не ..... — футляр.

Если вы хотите поматериться — вы вводите в рассказ каких-нибудь работяг. Глупо представлять, что автору понадобились в сюжете работяги, и он для реализма обучил их матюгам. Или, как у Цветкова — нужно делать: просто голос. Ему на сюжет... Ему только тон, чтоб туда-наверх. И вот он верещит всё что ни попадя: (можно его укоротить — сказать, что это пафос гаммы).

Там он закончил по специальности руководителя театрального коллектива у ........... Его дипломный спектакль не помню. Через некоторое время он попал в кино. Там он в общей сложности проработал 6 лет. Это перемежалось телехалтурами и заработками, к искусству не относящимися вовсе. И вот он пришёл в театр. И вот у него собственный театр. С гостиничным или ресторанным названием “Прага”. Может быть, нужно сказать, как это выглядело в жизни? Как к нему приходила Воробьёва со словами: “У вашего прага позвольте пописать”? Как приехавший из Новгорода отец ночевал в театре? Ведь всё и так довольно ясно.

Он был молод, считал, что кино обновит театр, щеголял киношными замашками.

Но его быстро отучили. На его возглас “Сняли!” со сцены неизменно раздавалось “Надели”. И он занялся театром.

Мысли его двигались параллельно. Параллельно чудовищно большие картины вставали за веками. Он захотел поставить книжку Германа “Моя Биография”. Он спрашивал, узнавал телефон. Ему говорили, что Герман к телефону вообще не подходит.

Тогда уже был февраль. Трубку снял А. Герман.

“Здравствуйте, меня зовут Алексей Тюленев. Я режиссёр театра “Прага” и хотел бы поставить у нас (пьесу по вашей) “Вашу Биографию...”

“Здравствуйте,” — сказал Герман. “М. Очень хорошо. Не хотите ли поговорить с моей женой Светланой Кармалитой.”

В старом доме у Марсова поля он поднимался по широкой лестнице в бесцветном освещении первых чисел марта. Окна лестницы делились на триптих, каждая створка в своём положении, форточки двойных рам каждого распахнуты своим углом, и за стёклами вниз медленно-медленно-медленно опускались крупные призрачные хлопья снега. Он поднимался, и это было очень странно: замедленно падающий из зенита в надир снег и быстро поднимающийся верх! по той же оси человек. Само сочетание...

Огромные занавесы величиной с небо проходили ближе к зрачку чем веки и ресницы. На этих полотнах он видел например:

всё голое, погружённое в темноту, чёрная река, у которой виден ближний берег. И оранжевое, бежевое тельце уплывало туда в темноту. Это Пушкин, взмахивая руками, замочив завитые волосы, уплывал во мрак, качавшийся навстречу как под слабым ветром.

Или также гигантское полотнище города с высокими башнями, домами новостроек, дворцами, и сверху в раскрытом сером небе на верёвке раскачивался тяжёлый женский труп. Он ходил маятником из стороны в сторону и, врезаясь в здания, мосты, сносил их, и за ним летел пепел этих построек.

Его привычки чуть изменились, он бросил курить, носил в жестянке старомодные леденцы. Два раза устроил истерику (по театральному стандарту), на репетиции и после премьеры. Но актёров это не проняло. И. С., игравший Хлестакова и студента Ансельма, нашёл сценариста. С этим долговязым, болтливым юношей Тюленев работал над Германом. Они делали куски врозь, по общему плану; потом сводили набело. В четверг, седьмого апреля, Тюленев (таких случаях авторы обычно переходят на протокольную речь) утром побежал на работу. В троллейбусе он решил, что едет домой. Но не смог вспомнить свой адрес.

Он пошёл сдаваться в милицию, но в нём что-то испортилось. Он сошёл с ума. Говорили, что от несчастной любви. Он был влюблён в Аню Ф.

Но это было не так. Он был голубым, и любовь тоже была не при чём. Он, может быть, сгорел на работе.