Элина Свенцицкая

ШЕСТЬ БЕРЕМЕННЫХ ЖЕНЩИН НА ДАЧЕ


 

Мне есть чем гордиться. Мои дети спят со мной по очереди: вначале младшая дочка, потом старшая дочка и сын, потом два новых мужа и три старых любовника. И пусть все говорят, что я девица легкого поведения, но я-то знаю, что я просто роковая женщина. А еще я училась в одном классе с гомосексуалистом. Вы думаете, что я вас эпатирую, и очень ошибаетесь. Я и слова такого не знаю, и ни о чем таком понятия не имею. Просто вам не нравится, что я правду говорю. И действительно, кому такая правда понравится?
Просто мне весело жить - и я хочу повеселить вас. И неважно, что мне сорок лет, что я совершенно одна, потому что кто-то должен быть один. Но мне сорок лет - это возраст зрелости, и когда пишешь, то каждая фраза, как кошка, падает на четыре лапы, а когда живешь - и кошка падает на хвост.
Ну, чем вас еще позабавить? И чем вас позабавит сорокалетняя одинокая женщина с претензиями на оригинальность? Конечно, чем больше становилось претензий, тем меньше оставалось оригинальности, вот она в конце концов осталась наедине со своими претензиями, что, в сущности, глубоко неоригинально. Эта фраза - далеко не все, что можно сделать из моей жизни, да и фраза, честно говоря, не очень хорошая. Но пусть остается такая, потому что больше ничего делать из своей жизни я не хочу и не буду. И значит, мне ничего не остается, кроме веселья и свободы, свободы говорить правду, которая никому не нравится. Ну, чем вас еще позабавить? Все мои знакомые сошли с ума, и все они говорят,
что в таком состоянии им гораздо легче радоваться жизни. А те, которые умерли, ничего не говорят, но радуются еще больше. Но я-то радуюсь больше всех, потому что уж очень много я в этой жизни успела: родить трех детей, уйти от трех мужей, перенести три операции на трех почках и трех любовников. А ночью, глухой ночью, когда ничего не слышно, кроме капель воды из поломанного крана, мой любимый сын кладет мне голову на грудь.
- Что здесь делает твоя голова? - спрашиваю я спросонок.
- Хочет ласки, - отвечает он.
Ведь мои дети спят со мной по очереди: вначале младшая дочка, потом старшая дочка и сын, потом три старых мужа и пять новых любовников. И если все говорят, что я девица легкого поведения, то я-то знаю, что я просто роковая женщина. Ох, извините, я, кажется, пошла по второму кругу, но количество мужей и любовников не перепутала, просто оно увеличилось за время моего повествования. И я действительно горжусь, что мне выпало на долю учиться в одном классе с человеком, который впоследствии стал гомосексуалистом. Звали его Аркадий. Это был натуральный огненно-рыжий красавец, с глазами желтого цвета и тихим голосом. Он был застенчив и поэтому я, одинокая, в него влюбилась. Влюбленность в сорок лет - мне казалось это вполне нормальным, ведь надо было чем-то заполнять свою жизнь, надо было думать о ком-то, глядя в окно, пробираясь по темным улицам к дому, ложась в постель, занимаясь онанизмом, садясь на унитаз и освобождаясь от ненужного. Но сколько возникает дополнительных удовольствий, когда объект влюбленности красив и застенчив - то ли от гомосексуальности, то ли до гомосексуальности. Однажды я ехала к нему на свидание, на которое он, естественно, не пришел. Шел дождь, мокрые зеленые листья хлестали в окна трамвая, было холодно и скучно. На остановке стояла седая женщина в розовом брючном костюме, слипшемся и поникшем от дождя. Она ела яблоко.
Я вышла и пошла неизвестно куда. Дождь по-прежнему капал, под ногами пузырилась вода, плыли по ней в неизвестную даль рваные газеты, коробок от "Примы", палка с сучком. По правую руку были дома из красного камня, по левую - заросли камыша, неизвестно откуда взявшиеся в городе. Две грязные девочки гонялись за бездомной собакой. Я поняла, куда я иду, но было уже поздно.
Аркадий стоял в камышах, как будто ждал меня. В руках у него было ведро с темной водой. Мы пошли к дому по пыльной дорожке. Ноги у меня подкашивались.
- Раз пришла, давай клеить обои.
Мы стали клеить обои. Молча.
Потом сели за стол. Она молчал, и я молчала. Шел дождь. Потом неизвестно откуда выскочило солнце. Осветило на минуту пространство между нами, клеенку стола и пыль на шкафу. Говорить нам было не о чем, и я достала бутылку вина. Увидев вино, Аркадий повеселел, его желтые глаза стали ласковыми и блестящими.
- А ты ничего, - сказал он. - Простая женщина. Ну, в смысле не вышиваешь
крестиком по тампаксам.
Это был первый комплимент, который сделал мне Аркадий, и я так обрадовалась, что поперхнулась, и капли красного вина из моего носа упали на белые брюки Аркадия.
- Ничего, - сказал он. - Не надо только подрубать памперсы машинным швом. Время летит незаметно, когда пьешь с любимым. И когда не с любимым - тоже. И даже когда не пьешь. Минул вечер, минуло утро, и минули утренние муки раскаяния, похмелья и стыда. Я осталась на даче Аркадия - то ли в качестве жены, то ли в качестве сторожа, но мы с ним не спали, хотя он не спал и ни с кем другим, чего нельзя было сказать обо мне. Но это было неважно. Вечерами, в романтических сумерках, мы ужинали на террасе, и я думала, что очень многие женятся именно потому, что хотят иметь хорошего сторожа для своей дачи, а он говорил, что из-за меня его считают наконец-то мужчиной. Где он проводит свои дни, я не спрашивала, мне достаточно было наших вечеров и наших ночей, когда через тонкую перегородку я слышала его теплое дыханье, его дыханье и рыданье мартовских котов под забором.
Так было, пока не настал тот роковой день. Ничто его не предвещало, просто заглянула на дачу моя лучшая подруга. Мы выпили вина, покурили, а потом ее лицо пошло пятнами, и она сказала: "А ты знаешь, я беременна".
- Откуда мне знать? - машинально удивилась я.
- От Аркадия. Это его ребенок.
Она заплакала и стала что-то бормотать о том, что надо было предохраняться, а теперь уже поздно, и непонятно, что делать с ребенком, мама ее убьет, это точно, и Аркадий тоже не одобрит. Я сказала, что нужно подождать Аркадия. Но тут раздался стук в дверь. Я думала, что это Аркадий, но это оказалась еще одна моя подруга, и через пять минут она тоже сказала, что беременна от Аркадия и делать аборт уже поздно. Я сказала, что ей тоже нужно подождать Аркадия, и тут снова раздался стук в дверь. На пороге стояли две моих хороших знакомых по работе, и они, заливаясь слезами, тоже признались, что беременны от Аркадия. Они тоже уселись его ждать, а я металась между ними, отпаивала их валерьянкой, а в душе было жутко и пусто. К вечеру пришли моя мама и младшая сестра. Они тоже были беременны от Аркадия.
Была ночь, пахло валерьянкой и бедой, я металась между будущими матерями, утешая их. А они мне рассказывали о своих отношениях с Аркадием, и об обстоятельствах каждой беременности можно было написать роман. Я думала, почему я так обижена в жизни, и то, что мне больше всего хочется, достается кому угодно, только не мне. Начинался какой-то бред, нужно было что-то делать со всеми этими беременными женщинами, а они по очереди рыдали и жаловались мне, какой Аркадий эгоист, хотя и безумно сексуальный. Эта безумная сексуальность меня добила. Тихо-тихо вышла я из дому. Не оглядываясь, дошла до калитки и пошла вдоль зарослей камыша дальше и дальше. Поднявшись на бугор, я увидела, что на даче Аркадия горит свет. Они все еще ждут его. Я села на трамвай. На остановке все так же стояла седая женщина в розовом брючном костюме. Она плакала, потому что я забыла про нее, увлекшись рассказом об Аркадии и его шести беременных женщинах.
А может, Аркадий тоже забыл - и про них, и про меня и никогда не придет на свою дачу, про которую он тоже забыл? Ведь забыла же я про то, что я все-таки не девица легкого поведения, а роковая женщина? И забыла про то, что мои дети спят со мной по очереди. Единственное, что я не забуду – звон разбитого стекла на веранде, тяжкий стук колес проходящего поезда и голос забытого в темноте ребенка:
- Мы к вам пришли, а вы нас не звали... Мы к вам приходим, а вы уходите...
Это не я говорю, это дождик.
...Аркадий пришел уже утром. Женщины спали. Он посмотрел вокруг, тихо свистнул и лег спать вместе с ними. И когда утром он наступил на будильник и растоптал телефон, начались новые муки похмелья, стыда и раскаянья.

ВЕСЕЛЫЙ ВОРОН

Этим летом он много думал. Ему нравилось это занятие: именно утром, когда еще относительно тихо и не жарко, оставаться наедине с собой. Он выходил на балкон покурить. Облако, волнистое, как человеческий мозг, плавало в небе.
Внизу дети прыгали через скакалку и кричали:
- Часы пробили ровно час!
Часы пробили ровно два!
И ему казалось, что эти голоса отсчитывают время, которое он должен провести наедине с собой. Впрочем, он всегда был наедине с собой - и когда лежал в своей одинокой постели, глядя в потолок, и когда разогревал на кухне пирожки с капустой, купленные два дня назад, и когда сидел в туалете со вчерашней газетой, и даже когда читал в институте еврейскую философию. Ведь одинокий еврей всегда сидит наедине с собой, даже когда он просто Саша
по кличке Веселый ворон, и всегда всех благословляет, потому что у еврея всегда на все есть отдельное благословение: на еду и напитки, при виде радуги и во время урагана, при встрече необычно уродливого создания и при виде еврейского короля или главы государства. И он всегда несет ответственность за свою нацию, что бы они ни делала - даже когда его при этом еще не было в живых.
- Вы знаете, в чем причина всех наших бед? - говорили ему. - В ваших сионистских обрядах!
- Как это? - удивлялся он.
- Это очень просто. Они же все были необрезанные - Ленин, Троцкий и остальные.
- Но я не знал.
- Почему вы не обрезали Ленина, Троцкого и Каменева? - спрашивали у него.
- Кажется, их обрезали.
- Значит, недообрезали. А Маркса с Энгельсом?
Тут он разводил руками и умолкал.
Что он мог сказать, бедный еврейский философ, точно знавший, что на его доме не будет мемориальной доски с его именем, а только реклама гомеопатической аптеки и афиша с красными буквами "Иисус Христос"? Что он мог сказать, бедный еврейский философ, помнивший только двенадцать принципов Маймонида, а тринадцатый хронически забывавший? Что он мог сказать, если даже оставшись наедине с собой, он не мог не слышать:
- Часы пробили ровно три...
Часы пробили ровно четыре...
Но все-таки ему было хорошо наедине со своими мыслями. Особенно нравилась ему одна - очень красивая, между прочим, с длинными и темными волосами, стройная, высокая, огненоглазая. Она-то и дала ему кличку Веселый ворон. Почему ворон - слишком ясно, а веселый потому, что уж очень веселый у него было вид, когда он, проснувшись, чихал, и произносил сакраментальную фразу:
- Дайте мне точку опоры, и я сделаю все, что вы прикажете.
И конечно, она давала ему точку опоры и все остальное тоже, и это было упоительно. А потом он шел на кухню готовить завтрак, напевая древнееврейский романс:
- Вот идет моя любимая девушка, она вертит своим большим тохесом...
Она съедала все пирожки, оставляя ему только один маленький и горелый, и выпивала весь кефир, ничего ему не оставляя, но и это было упоительно.
- Ты пьешь, словно птичка, - говорил он, а она смеялась, гладя его по руке мягким тонким пальчиком с острым ноготком. А из форточки монотонно доносилось:
- Часы пробили ровно четыре,
Часы пробили ровно пять.
Он уходил, а она ему изменяла, и это было так естественно и упоительно, что ему даже не приходило в голову предъявлять претензии. А на лекциях он забывал не только тринадцатый принцип Маймонида, но даже путал миньян с минетом, а, идя в туалет, забывал слова благословения на посещение туалета и, стоя перед дверью, мучительно вспоминал их, боясь уписаться. А придя домой, заставал ее в постели то со своим другом, то со своим студентом, то с ее двоюродным братом. И, покашливая, ждал в прихожей, пока они оденутся, а потом вместе пили чай на кухне.
Но он был слишком счастлив, а так не могло продолжаться. Может быть, не надо было знакомить ее с мамой, конечно, не надо, какой же он дурак. Она просто испугалась, ведь она, в сущности, такая беззащитная. Но мама приказала Саше наконец познакомить их, и что же он мог сделать. Мама пришла к нему и сидела на стуле. Величественная и грозная, мама не ела пирожков с капустой. Она так и не пришла, испугалась его мамы, он и сам испугался бы на ее месте. Уже вечером, когда сгущались черные тучи и в воздухе пахло водой и холодом,
мама поднялась со стула и сказала:
- Она не придет. А я по твоей милости целый день ходила в лифчике. Никогда тебе этого не прощу.
И ушла, грозно покачиваясь. Он плелся за ней, провожая ее до остановки, а дети во дворе, как всегда, прыгали через скакалку и кричали:
- Часы пробили ровно пять.
Часы пробили ровно шесть.
А его любимая пришла в два часа ночи. Сбросив одежду, она кинулась на постель и заплакала.
- Господи, да что же с тобой? - бегал вокруг нее Саша.
Но что может сделать бедный еврейский философ с плачущей женщиной? Благословить ее - но нет у евреев благословений на слезы, проклясть ее – но и таких проклятий на свете нет. Остается только поцеловать, но как ее поцелуешь, если она мокрая и соленая?
- Я встретила человека, - произнесла она сквозь рыдания.
- А я думал - носорога, - попытался он шутить.
- Нет, ты не понимаешь, - снова заплакала она. - Теперь все кончено. Я буду с ним и только с ним.
- Но почему?
- Он очень сильный. Он требует. Я понимаю, что это ненадолго. Но я не могу,
не могу...
И снова подушка стала мокрой, а Саша все так же переминался с ноги на ногу.
- Я должна идти к нему... Иначе он убьет меня,
- Не уходи, - говорил Саша. - Ты же знаешь, тебе будет с ним плохо... тебе будет совсем плохо. Он же не любит тебя.
Он прижимал ее к груди и плакал вместе с ней, и было холодно и страшно. В окно вливалась ночь, гроза, молния, и постель была мокра от слез. Он несколько раз бегал в туалет, на ходу бормоча благословение, а оно как назло забывалось, и он стоял в коридоре, тихо бормоча:
- Благословен Господь, который создал человека мудро и сотворил в нем различные отверстия и полости. И если откроется одно из них или закроется одно из них, невозможно стоять пред Тобою...
А из спальни неслись рыдания, и он бежал туда, тоже плакал, уговаривал, целовал ножки, падал на колени, а потом опять бежал в туалет, бормоча благословение, и опять не мог вспомнить. Этот кошмар продолжался всю ночь, и эта ночь был последней. Утром она ушла. И стала такой несчастной, какой Господь сотворил ее в этот мир. Он вспомнил слова благословения и благословил ее. И еще он вспомнил, что она ведь только его мысль, только мысль - и больше ничего. И думал - почему же так больно от мыслей, разве от мыслей бывает так больно?
Болела голова. Длинная тень лежала на скомканной постели. В дверь постучали. Он открыл. За дверью никого не было. Он вернулся в постель. Начал о чем-то думать. Но в дверь опять постучали. И опять никого. И в третий раз постучали в дверь, а за дверью никого не было. Тогда он не выдержал, вскочил и, запихав в портфель бритву, зубную щетку, майку и сборник благословений, ушел куда глаза глядят. И вспоминал по дороге то время, когда они были еще счастливы. Она стояла на балконе в его белой парадной рубахе и говорила:
- Ну, хорошо, вот мы и опять поссорились, очень хорошо. Конечно, я могу уйти, и ты можешь уйти. Но если я уйду и ты уйдешь, то с кем останется дом?
И вороны, хриплые и веселые, летели над летним городом. А дети во дворе прыгали через скакалку и кричали:
- Часы пробили час,
Часы прибили нас...
Он подошел и стал прыгать вместе с ними. Тут он вспомнил самое главное – что благословение на посещение туалета произносят не перед, а после этого самого посещения. Так что зря он мучался.

ЛЕГЕНДЫ ИЗ ЖИЗНИ ПРОФЕССОРА УПОЕННОГО

1.

Профессор Димитрий Упоенный никогда не упивался, потому что знал меру. Если же, увлекаясь, он эту меру не узнавал, то потом сожалел и извинялся. Хотя извинялся он редко, а вот увлекался часто. Упоение же находило на него еще чаще. Однажды его так упоили, что очутился он в полночь на кладбище, причем с дамой. Роль дамы исполняла я, Элина Свенцицкая, потому что какой же нормальный человек рискнет очутиться ночью на кладбище, да еще с профессором Упоенным. Вначале он читал стихи, потом обратил внимание на кладбище.
- Это кладбище? - сказал он задумчиво. - Но почему?
На этот вопрос я не могла ответить, не обратила его внимание на то, что с кладбища надо бы выйти.
- Куда? - удивился профессор. - Обычно с кладбища не возвращаются.
Он сел на землю и закрыл глаза. Я попыталась его поднять, но тщетны были все усилия.
- Что вы делаете? - говорил он тихим и печальным голосом. - Моя карма в том, чтобы быть на кладбище. Непочтительное обращение с человеком, исполняющим свою карму, карают высшие силы.
Я вынуждена было его слушать. Некоторое время я ходила вокруг него, вокруг деревянного креста, растущего возле маленькой зеленой елочки.
- Профессор, посмотрите, какая елочка!
- Это могила! - сказал он безнадежно унывающим голосом.
И я оставила профессора Упоенного. Всю ночь он бродил по кладбищу. А утром я узнала, что никакого кладбища там не было.

2.

В два часа ночи мы пришли к профессору Димитрию Упоенному и принесли ему стакан водки.
- Профессор, это мы! - воскликнули мы радостно.
За дверью было молчание.
- Профессор, это мы! - воскликнули мы радостно еще раз.
За дверью было то же самое.
- Почему он не открывает? - подумали мы. - Может, он спит?
Мы постучали погромче.
- Профессор, это мы! Мы принесли вам стакан водки!
Никакой реакции.
- Странно, - подумали мы, - профессор уже на стакан водки не реагирует.
Мы постучали снова. Опять никакой реакции.
- Но, может быть, профессор не верит, что это мы? - подумали мы.
- Это мы, профессор, честное слово, это действительно мы, - говорили мы,
стуча в дверь.
Но дверь так и не открылась. Стакан водки исчез. Профессор так и не поверил, что мы - это мы. В шесть часов утра мы и сами начали в этом сомневаться.

3.

Профессор Упоенный проснулся в три часа ночи в незнакомой общаге. Услышав подозрительный шум, он открыл дверь. И увидел, что по коридору идет местный поэт Леон Всеславский в кальсонах телесного цвета.
- Ну что ж, - подумал профессор, - поэты тоже носят кальсоны.
- Что здесь делает поэт Всеславский? - спросил профессор Упоенный утром у дежурной по общежитию.
- Не знаю, - ответила дежурная. - Ему уже девяносто лет.
На следующую ночь профессор Упоенный снова проснулся в чужой общаге, но уже на другом конце города. Долго припоминал, как он тут очутился. Услышав подозрительный шум, он открыл дверь и снова увидел Леона Всеславского, на этот раз в длинных семейных трусах. Профессору стало смешно, и он долго смеялся, глядя ему вслед.
- Что здесь делает поэт Всеславский? - спросил профессор утром у дежурной
по общежитию.
- Ну что вы хотите, ему уже девяносто лет...
И так они дошли до последней общаги.
Но и здесь в три часа ночи что-то толкнуло профессора Упоенного к двери, и снова в коридоре маячил силуэт поэта Всеславского. И спросил он ласковым голосом:
- Что с вами, профессор?
Профессор побледнел и затрясся.
- Не приставайте ко мне, я закричу! Что это такое - пристают среди ночи, мужчины пристают! Креста на вас нет, вот что!
И, правда, креста не было. Зато есть дедушка Всеславский, бегущий по коридору в ночной рубашке с кружевами. И есть общага, в которую пока еще пускают, и комната, где тепло. И в комнате кровать, на которую можно лечь, если очень устанешь, и ласковое одеяло, в которое можно замотаться, и подушка, в которую можно уткнуться, если плачешь. И главное - можно плакать, слава Богу, можно плакать обо всей этой жизни, как о елочке, растущей над бывшей могилой, на бывшем кладбище, возле бывшей церкви бывшего усекновения главы неизвестно кого, но тоже бывшего, потому что все это действительно было, как ни трудно в это поверить, как ни трудно себе это представить.

В ПРИСУТСТВИИ КРЫСЫ

Елена Анатольевна была одинокой женщиной с дочерью и абсолютным слухом. Больше всего она любила классическую музыку, а все другие неклассические и немузыкальные шумы и звуки глубоко ранили ее абсолютный слух. Слух ее был настолько абсолютным, что она слышала абсолютно все. Она слышала, как за стеной плачет ребенок, как соседи сверху двигают стулья, а за окном аукаются пьяные. Все звуки усиливались в ее голове, резали, кромсали, терзали, и потому лицо ее было горестным и плоским, а большие белесые глаза были мокры. Но в консерваторию ее не взяли, а в филармонию она ходила только по выходным, и работала она бухгалтером в институте, где вода капала с потолка, где по узким лестницам стучали острые каблуки, где целый день говорили, говорили, говорили. К концу дня голова Елены Анатольевны становилась мягкой и ватной, а рот наполнялся металлической слюной.
Жить было и без того тяжело, а тут еще завелась у Елены Анатольевны крыса. Долгими осенними ночами лежала Елена Анатольевна без сна и, глядя в темноту широко раскрытыми глазами, слушала, как крыса шуршит на кухне, ерзает где-то между помойным ведром и унитазом. А утром Елена Анатольевну тошнило, и болью отдавался в ушах шелест переворачиваемых страниц.
- Ну, как наша крыса? - спрашивали ее коллеги.
- Это ужасно, - говорила Елена Анатольевна. - Она бегает и обувь грызет, как собака.
- И что вы собираетесь делать?
- Куплю ей мышеловку.
Елена Анатольевна купила мышеловку, положила в нее сала и стала ждать крысу. Всю ночь она лежала без сна и слушала. Крыса бродила по дому, но к мышеловке не подходила. Еще Елена Анатольевна слышала, как сосед с пятого этажа бил свою жену головой об стену, а радио в это время бормотало: "В 1941 году на окраине Киева было расстреляно 10 тысяч ни в чем не повинных блядей..." Проснувшись, Елена Анатольевна обнаружила пустующую мышеловку и съеденное сало.
- Ну, как наша крыса? - спрашивали ее коллеги.
- Живая, - грустно отвечала Елена Анатольевна. - Мышеловка не помогла.
Летом Елена Анатольевна выгнала дочку в лагерь и затворилась в квартире наедине с крысой. Она закупила мышеловок и расставила их по всем углам, между мышеловками насыпала отравы, убрала из квартиры всю еду и выключила воду - но ничего не помогало.
- Ну, как ваша крыса? - звонили ей коллеги.
- Увы, - вздыхала она. - Живет, как жила. Впрочем, я ее уже видела.
- И как же она выглядит?
- Серая, толстая и наглая.
Ночами Елена Анатольевна лежала без сна и думала о крысе. Она слышала ее шуршание и представляла себе ее жизнь, как крыса гуляет по комнатам, среди огромных, как деревья, стульев, смотрит вокруг безжизненными глазами и видит банку с прозрачной водой на подоконнике и солнечные лучи на грязной плите. И еще она слышала, как за окном тормозит, мягко шурша, узкая черная машина, из нее выходит мужчина в шляпе и длинном макинтоше и, подавая руку даме, разодетой в кружева и кожу, нежно говорит ей:
- Ну что, падлочка, прошвырнемся?
Началась осень, а Елена Анатольевна по-прежнему жила с крысой. Дочка не вернулась из лагеря, где-то вдали Елена Анатольевна слышала ее удаляющийся голос, который говорил, что в лагерные праздники она вкладывала все: и душу, и тело. За большие деньги Елена Анатольевна купила ультразвуковую установку.
- Ну, как теперь наша крыса? - позвонили ей однажды коллеги.
- Вы знаете, я уже не вижу ее и не слышу.
- Но значит, она ушла?
- Нет, не ушла. Я чувствую ее присутствие, понимаете - я чувствую.
Она действительно чувствовала постоянно присутствие крысы, чувствовала на спине ее холодный взгляд. Когда варила кофе, когда пыталась что-то читать, ощущала колебание воздуха над полом и чужой непонятный запах. И Елене Анатольевне было очень тягостно переодеваться в присутствии крысы, а уж ходить в туалет вообще стало для нее адской мукой.
Но вот настал роковой момент, и стало темно. Хотя уже с утра Елена Анатольевна слышала шорох грозовых туч, но все надеялась, что ничего не случится. В тот момент она сидела на кухне и думала, что всю жизнь она хотела остаться наедине с мужчиной, а осталась наедине с крысой. И тут появилась крыса, большая и серая, с какими-то багровыми пятнами.
- Вот мы и остались с тобой вдвоем, - сказала крыса, нежно глядя на нее злыми глазами.
- Да, - сказала Елена Анатольевна, плохо соображая.
- Я так ждала этого дня, - сказала крыса, лизнув ей руку холодным розовым языком.
- Конечно, - сказала Елена Анатольевна, соображая еще хуже.
- Какое тело, - сказала крыса, проводя по ее лицу мягким серым хвостом.
Тут до Елены Анатольевны наконец дошло, что так дальше продолжаться не может, и она решила уйти из дому. На улице была осень и ночь, город пуст и страшен. Елена Анатольевна стояла посреди улицы и не знала, куда ей деваться. Чужие черные окна, жестокий металлический блеск реки. Ни о чем не думая, Елена Анатольевна пошла по берегу.
Из тьмы выскользнул плюгавый мужичок, вихляясь, подошел к ней.
- Что ты тут ходишь, одинокая женщина? Какая крыса тебя укусила?
Услышав про крысу, Елена Анатольевна пошла быстрее.
- Да ты не бойся меня, я хороший. Я бывший муж Инессы Арманд. Хорошая баба
Инесса Арманд, один недостаток - умерла. А я остался. Может, тебе на что
сгожусь? Да погоди ты, бегаешь тут, как крыса.
Елена Анатольевна остановилась, как вкопанная, и выпалила совершенно неожиданно для себя:
- Где тебе со мной равняться, ты умеешь только пить и матюкаться.
И пошла вдоль берега. И вдруг почувствовала, что ее абсолютный слух все расширяется и расширяется, пронизывая и время, и пространство, что она уже слышит все и одновременно - и вздохи любящих в раскаленной ночи, и последние стоны умирающих и уходящих, и плач забытого в пустом доме ребенка - все это слилось в один звук, режущий, царапающий и трескучий, от которого лопались барабанные перепонки, и не было уже слышно ничего, кроме шуршания крыс в подвалах и подъездах, крысы бегали друг к другу в гости, шевелили хвостами и тихо говорили между собой:
- Странные все-таки эти люди, ничего они в этой жизни не понимают. До чего они все-таки глупые, до чего же они одинокие...

ВУРДАЛАКИ НА ВОЛГЕ

Я подонок и вурдалак. И упырь, который пьет кровь. Выпил из отца, матери и любимой девушки. Но я так устроен, что без крови не могу: как увижу, сразу пить хочется. Кого люблю, из того и пью, и чем больше люблю, тем больше пью. Плохо мне ночью, особенно в такое мокрое время. Ничего нет, только ночь, дождь и я, я, дождь и ночь. Кого бы мне найти, хорошего, любимого такого, родного, чтобы обнять, поцеловать, крови попить...
...Раньше он не был ни подонком, ни вурдалаком, а всего лишь евреем Сережей, пишущим стихи о России, о просторах Волги, и, конечно, о любви.
- Посмотрите, я похож на Есенина? - спрашивал он.
Конечно, не каждый еврей может похвастаться сходством с Есениным. Есенин пил, а он кололся, потому что каждый поэт или пьет или колется или еще как-нибудь занимается самоуничтожением. И Сергей, как все поэты, был пьян, обколот и неадекватен. Когда он умер, ему было 35 лет.
Но не было ему покоя и в могиле. Может, только немножко стало легче – не хотелось больше писать стихи и не тянуло на баб. Все свелось к поиску кайфа - неведомая сила гнала его туда, где всегда была ночь, во дворах горели костры и хриплый женский голос кричал:
- Петя! Домой! Всю кровь ты из меня выпил!
Поиск кайфа гнал его все дальше и дальше, и было очень одиноко, хотелось нежности и любви. И ничего ему не было нужно - только нежное прикосновение к шее, только сладко-соленый вкус крови, а потом легкий холодок под ложечкой - это жидкость, как змея, проскользнула под сердце. И еще немного – и водоворот, бурля, врывается в мозг, и все уже там вверх дном, и такая огромная любовь, что сердце разрывается.
Тогда он шел обратно искать свою могилу. Он уже не помнил о том, что был похож на Есенина, не смотрел даже, похож ли еще, да и зеркала не было. Но, вероятно, все еще был похож, потому что однажды, попав среди ночи в пионерский лагерь и облюбовав себе одиноко спавшую роскошную пионервожатую, зайдя к ней в комнату, он вдруг услышал:
- Ну, давайте знакомиться. Вы - Сергей?
- Да, - сказал он растерянно.
- Вы не галлюцинация? Вы не призрак? А как ваше отчество?
- Алексеевич, - сказал он, растерявшись еще больше.
- А может, Александрович?
- Нет.
- Очень хорошо. А то я думала, что вы - моя белая горячка.
Она поняла, что он не белая горячка, но было уже поздно. Одного поцелуя в шею было достаточно. Потом он шел, ломая ветки, по предрассветному лесу, небо было ярко-розовым, пели птички, и плыло над ним белое облачко, похожее на жирафа. Была ночь, и все было глухо: глухие улицы, глухие звуки, глухие углы. Он шел и шел. Все дома заперты, все двери закрыты. Никого и ничего. Тень трамвая легла на снег - и исчезла.

Он шел между домами. Они были похожи на пни в страшном великанском лесу. За поворотом мелькнула тень. Он насторожился и прибавил шагу. Через некоторое время он разглядел свою жертву. Это была женщина, почти старуха, в косынке набекрень и сером пальто. Он настигал ее, она почувствовала это, пошла быстрее, потом побежала, часто оглядываясь, спотыкаясь. Он прибавил шагу, потом побежал. Она закричала хрипло и страшно, как ворона. Но крика было почти не слышно.
Он рванулся за ней, он был уже совсем близко, видел латаное серое пальто, холщовую сумку, набитую неизвестно чем, кудлатые грязные волосы. Она оборачивалась, тоже видела его и понимала одно: Есенин гонится. Было страшно.
- Люди, за мной Есенин гонится, - закричала она, вбегая в подъезд.
Тихо и темно. Он сейчас придет, откроется дверь, и... Дальше должно было быть что-то до того ужасное, что она даже не могла себе представить. Задыхаясь, она побежала вверх по лестнице. Ноги подкашивались, где-то на третьем этаже она помогала себе руками, хватаясь за верхние ступеньки, и, выползая на следующий этаж, звонила в каждую квартиру и кричала:
- Помогите, люди! За мной Есенин гонится! Он убьет меня или изнасилует!
За каждой дверью была тишина, а внизу уже раздавались шаги. Тихие и неотвратимые - его шаги. Она колотилась о двери, кричала, чтобы ее спасли, что она инвалид II группы, приехала к тете из Дебальцева, а за ней гоняется Есенин, и, задыхаясь, ползла по ступенькам, а он шел за ней, неумолимо и спокойно.
Наконец на двенадцатом этаже дверь открыли. На пороге стояла, пошатываясь, огромная женщина. Длинная грудь в синих пятнах вылезала из выреза рубахи.
- Гонится за мной... Есенин... Я к тете приехала... У меня удостоверение...
- Уже двадцать минут четвертого, - сказала женщина и качнулась.
- Удостоверение у меня... Можно, я немножко постою у вас в коридоре? Есенин
уйдет - и я пойду.
- У меня дети, - сказала женщина. - Они уже все понимают.
Дверь захлопнулась. Вурдалак неотвратимо поднимался по лестнице. Она села на пол. Ничего не было. Мыслей не было. Ее не было. Была только разбитая лампочка под потолком. Он подошел к ней и тихо сел рядом.
- Ну что, дурочка, набегалась?
Но ответить она уже не смогла. Он поднял ее и положил на ступеньки. И опять этот горько-соленый вкус кожи, и легкий холодок под ложечкой, и жидкость, как змея, проскользнула под сердце. Он пошел в свою могилу. Ему было грустно. Он думал о том, что пить кровь - болезнь заразная. Так уж мы устроены, что пить кровь хочется из родных и любимых, он сам в первую очередь выпил кровь из матери, сестер, любимой девушки, а потом переключился на чужих. И все это от любви и ради любви, и ничего тут не поделаешь: если любишь, обязательно кровь пьешь, и чем больше пьешь, тем больше любишь. И теперь, после того, как он выпил кровь из пионервожатой - там теперь целый пионерлагерь вурдалаков, и начальник у них вурдалак, и родители - вурдалаки. И та, которую он оставил на ступеньках, тоже найдет свою тетю и выпьет из нее кровь, а потом из ее детей, а потом переключится на друзей и знакомых.
- Все мы вурдалаки, пьем друг из друга кровь понемногу, - думал он, разгребая сухую землю своей могилы.
...А старуха очнулась на тех же ступеньках, ощупала себя, вспомнила, что случилось. И почувствовала себя старой, больной, - и счастливой. Она была рада, что увидит наконец свою тетю и ее детей. Она любила их, как никогда в жизни.

ЭФЕМЕРИДЫ

Я сидела за столом и мечтала о смерти моего мужа. Я мечтала, что он умрет, а я наконец-то буду жить. Тут пришла Люда, его бывшая жена от третьего брака.
- Дорогая, я умираю, - сказала она. - Помоги мне.
- Чем я могу помочь тебе умереть? - удивилась я. - Я думаю, с этим ты отлично справишься сама.
- Дорогая, - ты не поняла, - заплакала Люда. - Мне зарплату не платили два месяца, сын обрезался, лежит на диване и стонет, а я падаю в голодные обмороки.
И она тут же упала в голодный обморок и лежала в нем до тех пор, пока я не достала из холодильника курицу. Обняв курицу, она убежала, и я осталась одна.
Я снова села за стол и стала мечтать о смерти своего мужа. Я думала, что он умрет - и на мне наконец женятся все мои любовники, и я буду с ними жить, а когда надоест - буду мечтать об их смерти.
Тут пришел Гриша Чечило, сожитель мужа по наркодиспансеру.
- Я тебя люблю, - сказал он. - Дай на бутылку.
- Конечно, дам, - сказала я радостно. - Но денег у меня нет.
Он посмотрел на меня и попятился.
- Понимаешь, я очень занят... Я лечусь от простатита.
- От какого еще простутита? А ну проваливай со своим проститутом!
Он ушел, а я осталась одна и снова стала мечтать о смерти своего мужа.
Тут пришел мой любовник, милый мальчик Сашенька.
- Понимаешь, я выхожу замуж, - сказал он.
- То есть как?
- То есть женюсь, - поправился он. - Мама говорит, надо жениться, иначе детей не будет.
- А кто она?
- Мама у меня инженер.
- Нет, кого ты... За кого ты...
- А, она девушка. Из парфюмерного магазина.
- А как же я?
Он ничего не сказал и ушел. Я осталась одна. На этот раз окончательно. Так всегда у меня - все зыбится и исчезает, оставляя меня одну. Как Люда со своей курицей, как Сашенька со своей парфюмерной девушкой, как Гриша со своей непонятной болезнью - химеры, эфемериды, и больше ничего. И я эфемерида, лечу по улице и слышу нежный голос огромной химеры, держащей под руку худенького эфемериду в рыжей кепке:
- Ну что, козел, ты неженатый? Давай, козел, с тобой встречаться серьезно, как все нормальные люди.
Все химерично, все эфемерно, только фонарь торчит, как черту кочерга, мне жалко Гришу - он больной. У него такая болезнь, проститут, простутит, рак простительной железы, он просит прощения, а его никто не прощает. Но как его простить, если он просит на бутылку, а платить не хочет, если Люда обнимает курицу, а Сашенька убегает, если все мы - химеры, эфемериды, летим, убегаем и не прощаем друг друга.

ПИСЬМО К МАТЕРИ

Ах, ты еще жива, моя старушка? Я тоже еще жива, с чем тебя и поздравляю. Самочувствие у меня хорошее. Так больно, что тошнит. И настроение веселое, подтянутое - так и хочется встать руки по швам и каждому прохожему отдать честь.
Я живу в коридоре, потому что в палату не берут. Много нас - и нет места. От этого и медсестра нервная такая - все спрашивает, почему у меня постельное белье на шее намотано. И не понимает, глупенькая, что это модное финское полотенце. Да, но зачем же сразу в морду? Я нахального обращения к себе не понимаю. Тем более, я на работе.
Да, я на работу устроилась. В больнице больной работаю. И от дома близко, и жрать дают чуть не каждый день. А я лежу. Раньше я работала на ногах, а теперь в постели. Но они подняли меня и несут. Несут по длинному коридору, по черной лестнице.
- Пожалуйста, оставьте меня, - плачу я.
Черная лестница упирается в черный ход. Ветер бьет по лицу. Желтая лампочка качается, и голова моя качается, и лицо мое на лампочке улыбается мне желтой улыбкой.
- Пожалуйста, положите меня на место, - плачу я.
Никто меня на место не положит. Дверь открывается, и женщина в белом наклоняется надо мной, и пьет кровь у меня из пальца через резиновую трубку.
- Уберите ее, - говорит женщина в белом. - Разложили тут.
И меня убирают, и не буду я в больнице разлагаться, потому что меня несут все дальше и дальше и никогда уже не положат на место. Они несут меня – и мне больно. Дорогая мама, мне больно, потому что я работаю больной и должна болеть. Все правильно, мама, мне правильно больно, но у меня все болит, такая уж у меня работа, это мой хлеб, мама, что ж тут поделать, каждый зарабатывает на жизнь, как может.
Прощай, мама. В жизни все-таки есть радости, только очень маленькие. Я, например, очень рада, что ты еще живая. И очень хорошо, что я живая тоже. Никогда в жизни не думала, что доживу до такого счастья. Помнишь, в детстве, когда я плохо себя вела, ты говорила, что купишь себе другую девочку, хорошую, новую. Но ведь я хорошая, потому что больная. А новой дочки у тебя не будет, потому что ничто не ново в этой жизни.
Прощай, дорогая мама. Не поминай меня лихом, а поминай, как звали.

FIN DE SIECLE

Век кончался. Солнце было черное, луна - красная, неба не было, оно скрылось, свившись, как свиток. Горькая вода капала из крана. За стеной тихо пело радио: "Жучка моя, я твой бобик, трупик ты мой, я твой гробик". Было холодно. Только на кухне осталось немного хилого газового тепла. Поэтому завтрак длился и длился.
- Завтра и этого не будет, - сказала Анна, ставя на стол резиновый хлеб и мертвую воду. - В городе воду дают только глубокой ночью.
И она покачала головой.
- Ничего, я разживусь на шахте, - сказал Павел, ее муж. - Будут вам и хлеб, и вода. Между прочим, на Буденовке коня бледного видели. Давай сходим посмотрим. Мы уже давно никуда не ходили. И Гришке будет интересно.
- Лучше займись с ним математикой, у него опять двойка.
- А где он?
- Не знаю. Пропал куда-то.
Их сын вправду решил пропасть. Потому что все надоело - сырая комната с запотевшими окнами, мокрые простыни и холод, и рано утром будят ни за что ни про что, и выгоняют из дому на холод, в школу, получать двойки, грубить учителям. А дома вечные разговоры о последних деньгах, о хлебе из дерьма и навоза, о том, как дальше жить.
Все еще спали, когда он вышел из дому, из зыбкого тепла, которое надышали за ночь. Сизые деревья тихо шуршали над ним. Развороченный трактор отдыхал под белыми звездами. Слышались выстрелы. То ли милиция стреляла в рэкетиров, то ли рэкетиры стреляли в милицию, то ли одинокий прохожий отстреливался в темноте.
"Двойка - это плохо, - думал Гриша. - Чего она кричит, будто я сам не знаю. Уеду я".
Он пробрался к железнодорожному вокзалу. Шел через огромное поле, усеянное саранчой. Саранча шевелилась и скрежетала зубами. По шаткой деревянной лестнице с неба слезал ангел с ржавым пионерским горном; другой, подставив стремянку, пытался залезть на солнце. "Кыш, пернатые!" - замахал на них руками Гриша, и ангелы разлетелись, а лестницы попадали.
Вместо рельсов была длинная яма. Поезда не ходили. Гриша зашел в здание. Было много кресел и людей, все смотрели вверх в телевизор. Показывали порнуху про вавилонскую блудницу, у которой между ног светит луна.
- Здравствуй, Гриша, - сказал мужчина с красной царапиной на подбородке. -
Я умею делать молнии.
- Ты колдун? - спросил Гриша.
- Я не колдун, я знахарь. Я все знаю, я все видел, я видел австралопитека, и он мне открыл страшную тайну.
- Какую?
- Что он - инопланетянин.
- Ну и что?
- А то, что и мы тогда инопланетяне.
- Неправда, мы евреи, - убежденно сказал Гриша и пошел домой.
Анна и Павел давно его уже искали. Они бегали по черным подъездам, кричали:
"Гриша! Гриша!" Но подъезды не отзывались.
- Я боюсь, - говорила Анна. - Где он пропадает? Вдруг он в городе, а там, у оперного театра, раздевают.
- Что-то я не видел там раздетых.
- Так иди и смотри, - фыркнула Анна и свернула в темный переулок.
- Ну что ты делаешь, ненормальная... Совсем с ума сошла?
- А как не сойти с ума? Где он? Что с ним? Может, убили, может,
изнасиловали... Время-то какое...
- Времени больше нету, - хмуро напомнил Павел. - Это ты виновата со своими истериками, довела ребенка.
- Нет, это ты виноват! Ты ж всю жизнь на шахте, всю жизнь под землей, какой пример ты можешь подавать ребенку?
Он схватил ее за волосы, она вцепилась ему в горло, и они покатились по желтым листьям, под лучами черного солнца, по сизому мокрому асфальту. Гриша уже давным-давно был дома, когда они пришли. Все было как раньше, солнечные зайчики прыгали по кухне. Он поел и сел за математику, но скоро захотел в туалет. Там было интересно, жужжали мухи. Павел открыл кран, чтобы умыться. Из крана закапала кровь.
- Смотри, мать, - сказал Павел.
Анна подошла посмотреть. Из туалета между тем слышался веселый голос Гриши:
- Я колобок-колобок, я от дедушки ушел, я от бабушки ушел, я от волка ушел, от медведя ушел, и от папы ушел, и от мамы ушел...
- Сам себе сказки рассказывает, - засмеялась Анна.
- Все дома. Слава Богу, - сказал Павел и поцеловал ее.
Звезда Полынь ласково светила в окно. Начиналась зима.