Ирина Ковалева

ПОЛУПРОЗА



***
Сэр Филип Рамсей, публикуя в своей «De absurditate translationis» один из шедевров лирики эпохи Тан, сопровождает его существенной оговоркой.
«Для английского читателя, – пишет он, – недостаточно дать перевод текста:
Над черным снегом
В черных еще ветвях
Синицы услышишь песню
И знаешь:
«Весна пришла».
Для английского читателя это не более чем подстрочник. Переводом, собственно, явилось бы примерно следующее:
«Поэт, навсегда расставаясь с возлюбленной, оставляет воспоминание о себе, которое неизбежно будет посещать ее каждый год, на первой или второй неделе марта».

Incipit vita nova

подпись к фотографии

Ты сидишь на вокзале в чужом, незнакомом городе, – оставленный всеми, забытый (ты так думаешь), никому не нужный.
Старая женщина садится рядом с тобой, что-то говорит, – ты не слышишь, ты плачешь, уткнувшись лицом в ее старые руки,
и быстрой горячей волной поднимается н о в а я ж и з н ь.

Умолчания сестры Агаты.

I.

Хочешь – не хочешь, а приходится думать, что ты исчезнешь: воздух нашей обители не всем по нраву. А между тем это, говорят, полезно – плети винограда вдоль стен, монастырское вино за ужином, – и до утра перебирать истрепанные листочки воспоминаний.

II.

Ты превосходно это придумал, маленький братец. «Твоя жизнь – это какая-то постоянная смерть». Только я так мало знаю о них обеих – где уж мне было заметить разницу. И только воскресение по-настоящему меня заботит.

III.

Разговоры о небытии утомительнее тяжб о наследстве, но в определенном возрасте необходимы. Конечно, живи я дома, я бы присмотрела, чтобы ты выучил катехизис. А теперь ты без конца отвлекаешься, и все поглядываешь в сторону монастырской калитки.

IV.

«У братьев свои дела», – сказал ты замкнуто и враждебно. И вот тогда я увидела, что ты вырос и даже подрезал волосы. А я-то хотела по-старому растрепать светлые пряди.

V.

Конечно, с визитом сюда приезжают нечасто. Угощение у меня одно: прочитать с чувством Историю Принца Датского.
<Детская вспышка раздражения>:
«Ну и сокровище – сестрица, торчащая в монастыре». А вслух – взрослым холодным голосом: «Спасибо, я лучше почитаю сам».

VI.

Я бы не назвала тебя беззащитным. И все же, будь ты здесь, мне не было бы так неспокойно. А там, в твоем обостренном НЕ НАДО, – какая забота тебе поможет? Разве что – сверх обыкновенного – семь раз Agnus, семь раз Ave и троекратно – Верую.

Полупроза-2

*
Эта тихая печаль, эта грустная задумчивость, осеняющая лицо посреди разговора, есть знак, что душа задумывается о чем-то, что не вдруг выразишь словами, и знак, что человек, так задумывающийся, отмечен печатью. Те, кто никогда не знал этой задумчивости, принадлежат к другой, не понимающей породе – наслаждающейся жадно, но неумело.

*
Тот, кто, прощаясь, задержит руку женщины, накрыв своею, задержит и сожмет, – человек тонкий. Но тот, кто, прощаясь навсегда, при знакомстве кратком и не имеющем продолжения, не проникшем глубоко в душу, но задевшем в ней что-то, над чем она задумывается, – кто, прощаясь, задержит руку женщины в своей и сожмет, словно они были знакомы давно и близко, – достоин того, чтобы прощальная мысль о нем звенела музыкой всю дорогу до дома…

*
Недоумеваю: когда? Мальчишка, вертопрах, волочившийся за всеми юбками России, – когда успевал он прорабатывать такое количество материалов, отмечать фамилии приказных и думских дьяков, – и размышлять, напряженно, неотрывно об истории и славе Отечества, почитая себя обязанным вникать во всякий вздор, если он называется «История Русского Народа», – неотрывно думать, чем он, как дворянин, т.е. лучшее в своем народе и Отечестве, может и должен служить тому и другому, – правдивым писанием истории их обоих! Вот именно – «На троне вечный был работник…»

*
Отчего телесную боль мы готовы понять, а душевной сторонимся? – Вы побледнели, вам дурно, вы закрываете глаза, – «Что с вами?» – спросит сердобольный прохожий. Скажите: «Да вот, прихватило», – и он постарается помочь вам. Но скажите: «Меня сразила тоска», – и он посмотрит на вас дико и, скорее всего, оставит лежать там, где вы упали.

*
Сон вроде восточной сказки, о певце, преследуемом жестоким султаном и его стражниками, устраивающими бесконечные ловушки, – и о женщине, любившей певца и помогавшей ему, – бывшей чем-то вроде знаменитой гетеры, поэтому султан смотрел сквозь пальцы на ее проделки, и она не раз укрывала певца в своем доме, но все было предрешено заранее, и однажды стражники вошли в ее дом, и она не могла помешать им, и певец вышел им навстречу, и они схватили его и хотели подвергнуть мучительной казни – заставить съесть мешок перца, и тогда она выступила вперед и сказала стражникам, что она съест этот перец, и они, усмехаясь, протянули ей мешок, и она взяла в рот одну щепоть и упала замертво.
Я проснулась со вкусом перца на губах.

*
Мерещился мне рассказ с приблизительным названием «Одиссей на Схерии» (…и Навсикая» не годится, ибо героиня его много старше), начинающийся: "Он позвонил ей прямо с вокзала", – утро, залитое солнцем, она встречает его в ярко-бирюзовой, лазурной одежде, лето, – он, покрытый солдатской, дорожной пылью, загорелый, она улыбается…неясно, откуда он вернулся, но нужно дать понять, что прежде он добивался ее любви, а теперь она любит его больше, – лето, солнце, у л ы б к а б о г и н и, – он очень счастлив, но «он вышел на улицу; теплый ветер шевелил отросшие светлые волосы; улыбка незаметно угасала на его губах; он помедлил еще несколько мгновений, глядя на солнце, потом легко вскинул на плечи дорожный мешок и зашагал прочь». Он не думает больше о ней, но нарастает предчувствие, что он никогда ее не увидит. Вероятно, она покончила с собой, приняв огромную дозу снотворного.

*
Когда ехидный голос спрашивает тебя, не хочешь ли ты назад, в пустоту, ты отвечаешь с ужасом: «Нет, нет, что угодно, но не это». Голос, прежде называвшийся благоразумием, сквозь нежелание слышать его твердит, что оживление твое мнимо и ложно, – голос, называющийся благоразумием теперь, говорит: Р а д у й с я, – слова и звезды становятся друг другом, и ты идешь между ними, – боль звенит и поет, и что до того, что идти по-русалочьи больно, – голос, который нельзя не услышать, говорит тихо: н е д о л г о тебе осталось, и пустота ожидающая страшнее бывшей, – четвертый голос повторяет в раздумье: Alma Venus…

*
Ты идешь по перекладине над бездной, – заглядевшись на звезды, в млечном течении слов.

*
Когда стыд осиливает твое смятение, тихий свет осыпает тебя точно хвоей, и кажется тем светом, который сияет на стенах домов и в ветках деревьев, – тем светом, который сказал тебе некогда, что стены и ветки важнее слов о любви и бессмертии, звучащих в стенах, и цветущий кустарник больше, чем наша досада, и сомнение, и ревность, и в пении птиц больше мудрости, чем во всем суесловии нашем…

*
Стоишь час перед запертой дверью, слыша разрывающий душу плач телефона, а войдешь – тишина.

*
Свобода ходить по улицам, никуда не спеша, не имея ни с кем назначенных встреч, не торопясь ни к какому делу, которое надо было бы доделывать, – смотреть на солнце на фасадах домов, как смотрят на солнце в воде, – свобода уехать и возвращаться, и пить кофе в маленьких кофейнях, и думать о тех, кого любишь в глубине сердца.