Фил Александер

СТОПТАННЫЕ КАМНИ
Из поэмы



ОБ АВТОРЕ

Александер, Фил Пол (Phil Paul Alexander), р.1955. Английский поэт и прозаик, по образованию филолог, автор четырех поэтических сборников, собранных в книгу «Solar Dead End 2A», 1984 («Солнечный тупик 2А»), книги стихов «Letters From The Lethe», 1985 («Письма из Леты») и др., а также сборника рассказов «Simplened Stories», 1982 («Упрощенные истории»). Занимался коммерцией, но неудачно, за что отбывал наказание в тюрьме, где и была написана поэма «Стоптанные камни». Считает себя последователем школы Т.С. Элиота. Принадлежит к направлению так называемого «нового мифологизма». Как отмечает критика, на его творчество большое влияние оказали религиозно-философские идеи левого экуменизма. При общей непопулярности современной поэзии поэма Ф. Александера была замечена читателем и признана критикой одной из лучших поэм, опубликованных в 1985 году. На русский язык автор переводится впервые. Данная публикация приурочена к 50-летию со дня рождения поэта.

От переводчика

Прежде чем читатель познакомится с поэмой, необходимо сказать несколько слов об ее архитектонике. С подобным типом построения поэтического текста российская аудитория практически незнакома.
В поэме автор сталкивает три модели мифологического сознания: 1) отвлеченно-мифологическое, 2) индивидуально-мифологическое, 3) быто-мифологическое. Все они взаимосвязаны и взаимопроникающи, т.к. произрастают на общей почве - человеческой личности (в психоаналитическом аспекте взаимодействия сознания и подсознания, аналитического и переживаемого и т.д.). Но при этом уровень отражения и трагедизации мира и степень обобщения и осмысления духовных проблем человека, безусловно, различны во всех трех типах сознания. При этом трудно выделить собственно авторскую позицию: автор выносит свою позицию за грань текста - в читательское восприятие, как выносят точку схода лучей перспективы за грань картины. Автор перекладывает на читателя решение задачи совмещения в единый смысло-образ трех формируемых им точек зрения. Естественно, что при различных уровнях восприятия (уровнях мифологического сознания читателей) будет по-разному, с естественным для каждого воспринимающего смещением, восприниматься содержание поэмы.
Таким образом, картина получается как бы голографической: читатели видят ее хотя и в плоскостной проекции, но так же и объемно, с разных сторон. На передний план выступают близкие читателю аспекты, а мало воспринимаемое остается фоном, вплоть до растворения в дымке кажущегося абсурда и алогизма.
Здесь «центр тяжести» авторской точки зрения переносится из содержательной области в композиционную.
Таков принцип построения поэмы, которая на первый взгляд может показаться аморфной. Это происходит во многом из-за того, что поэме свойственна модернистская нерасчлененность субъекта и объекта. Подобный синкретизм необходим, если можно так сказать, для «интимно-снисходительного» общения с теократически закрытыми отвлеченными формулами-понятиями, что в итоге дает автору возможность более последовательно претворять в поэтическую плоть свои идеи. Подобное мы можем наблюдать в у Рильке в его «Дуинских элегиях», однако там еще не было последовательно проводимого модернистского принципа синкретизма.

… Человек потеет сильнее,
чем все млекопитающие.
"Current Anthropology", 1984, v. 25, p.483
I

Глыбы лежат на морском берегу.
Огромные смарагдовые глыбы.
Так они лежат в беспорядке,
вывороченные и брошенные -
кто-то великий, подобный Богу, не захотел,
чтобы дальше ходили по этой дороге,
по стершимся плитам, по глыбам,
на которых оставались следы.
Их успел выщербить океан,
и нет больше никаких следов на стоптанных глыбах.

II

Чайки летают у берега после шторма
и с криком кидаются вниз
без устали круг за кругом,
точно хищные ангелы рыб
своим крючковатым клювом
выхватывают в небо
тех, кто был на грани,
забирают они туда,
где дышится по-другому,
где бьются за добычу,
как за души.

После шторма особенно душно
пахнут йодистые водоросли,
гребнем лежащие на гальке холодной.
Точно прорванные сети, сбились они,
скрутились жгутами,
и, когда задеваешь ногой их пожухшее тело,
растревожено прыгают сотни морских блох.

И никто не бежит вприпрыжку навстречу,
не смеется, не зовет меж валунами
к безмолвной массе маяка,
охрипшего за туман, ослепшего от света.

Только надрывно,
как сотни тысяч лет назад,
когда человек еще не понимал значение своего голоса,
когда еще не было человека,
надрывно и дико кричат
из глубины тысячелетий
чайки,
и жадность их криков
сродни омертвевшим камням,
из-под которых внимательно смотрит
их крапчатый брат
в известковой броне.

III

А над Стоунхенджем , в который,
как в корону, вросшую в землю,
падает карбункул солнца,
над
Стоунхенджем стоит марево,
которое колеблется от звуков,
звуков, существующих благодаря
разноцветным ящерицам проводов,
звуков, в которых колеблется солнце,
в библейских звуках ужаса,
где рухнули стены короны,
а солнце осталось дрожать без опоры,
осталось на острых зубьях,
в мареве марихуаны,
там
нежный девичий голос
тихо и медленно
говорит под гитару:

"Кто там открывает дверь в мой дом?! -
Смотри внимательней! -
Я живу под куполом,
где до каждой точки-звезды
одинаково далеко -
не боишься заходить сюда?
Тогда заходи!

Но помни:
для каждого шага
тебе нужно оторвать кусок твоей плоти
и пройти по нему,
по твоей дороге.
Ну, начинай!

Не бойся, я жду тебя, я не так далеко,
каждое тысячелетие делает нас ближе,
дни становятся длиннее,
и Земля кружится медленнее.
Ты успеешь проложить себе дорогу!

Не бойся, тебе хватит осколков
твоего разбитого каменного сердца,
чтобы замостить дорогу до моря,
чтобы построить дом,
чтобы сложить очаг -
а потом можно будет жить
в твоем доме,
в камне твоего сердца,
из которого выхожу я
тебе навстречу,
я иду к тебе тысячи лет -
неужели не слышишь?! -
из каждой точки
светом,
который всегда бесконечно далек".

А там в Стоунхендже,
где тысячелетия ориентируются по солнцу,
которое не может упасть,
боясь расплющиться о камни,
которые уже стали сравнимы с ним, -
там
на земле сидят люди и раскачиваются в такт голосам,
отраженным в зеркале камней,
в их черной монотонности танца,
где каждое движение неуловимо за человеческую жизнь,
так раскачиваются камни,
жующие бутерброды,
дремлет земля,
которую невозможно разбудить,
человеку в колодце камней,
дремлет земля,
покрытая полипами камней,
камней, двигающихся от моря,
камней, перешедших гряду за грядой,
завоевателей суши,
завоевателей,
которым люди платят свою дань,
отдают свое тепло,
укрываются камнем,
пытаются в нем отпечататься,
боятся живого его беспорядка
и ставят камень ближе к солнцу,
чтоб затеряться в его тени…
В их тени сидят люди,
забывшие назначение камня,
в котором следы…

Следы человека на земле
разве сравнимы со следами камня,
который в бесконечной своей вечности
улыбается, закрыв глаза,
комариному писку
собравшихся людей,
оглохших в коконе собственного шума, -
там
совет первожителей
пропустил между пальцев
текучую воду жизни,
плесень жизни,
поверхность без плотности,
плесень, съедающую все на своем пути,
требующую,
чтобы уступили дорогу ей камни,
которые могут сжать свои пальцы,
камни, остывающие миллиарды лет
и не нуждающиеся в вечности,
так как вечность - они.

Стоунхендж. Стоунхендж опутан облаком звука,
облаком, которым дышат,
и чем глубже звук в каменном сердце облака,
тем труднее дышать.
А между танцующими, поющими и жующими
ходят люди с телекамерами,
и миллионы или сотни тысяч
глотают огромный каменный сэндвич
с яблочным джемом солнца,
запивая речитативом девушки,
слепившей себя из снега…

IV

Когда выплевываешь смерть
вместе с кровью,
вместе с выбитыми зубами,
она начинает смеяться тобой -
словно ты выжил.
А ты пьешь себя,
и каждый глоток
дышит теплотой смерти.

Странствующая плоть
живет по своим законам,
мы любим их удовлетворять,
нам кажется
(нам все время кажется),
что мы делаем что-то полезное себе,
забывая,
что не только леденцы хрустят на зубах,
но и зубы хрустят,
звук отдается в клетке легких,
в коробке мозга,
в огромном сундуке подсознания, -
лишь в его пустоте мы можем получить удовольствие от леденца -
мы леденец, который в углах подсознанья.

И так каждый день
надувает паруса наших глаз,
держит штурвал ушей,
заполняет трюмы ноздрей,
и мы движемся в собственном корабле,
на собственном корабле,
который плавает в бассейне
на верхней палубе корабля,
привязанного к флотилии,
невидимо бредущей без цели и направления.
И невозможно выиграть эту регату.
Здесь все парусники спутаны одной невидимой нитью,
которая не ведет к выходу из лабиринта.
Минотавр не может быть побежден.
Он существует единовременно и вечно
со своим победителем,
победителю некуда увозить свою победу,
он возвращается под черным парусом,
он несет гибель,
гибель спасенным,
и цветы украшают лиру рогов Минотавра,
и цветы вплетены в рукоять бандерильи.
Сын бога выползает окровавленный,
чтобы увидеть солнце,
но тяжесть цветов уже не дает
ему поднять головы.
Он выползает и падает, выползает и падает,
и никто не видит в его огромных глазах
слезы счастья:
он видит в упавших слезах
отраженье плывущего неба.
Все опять повторится сначала…

[…]

VI

А в Стоунхендже все поют песни:

"Что происходит?
Бог наш в квартире напротив,
В квартире по лестничной клетке.
Что ему надо?
Как он внимательно смотрит!
У него голубые глаза.
А мы его сразу узнали:
У него на каждой салфетке
Монограмма Иисуса Христа.

Но все-таки, что происходит?
Хозяин нас гонит с квартиры,
Парень машину разбил,
Свинтил меня фараон,
Опять без работы -
Как думаешь, чем я ему заплатила?
И, как назло, залетела -
Не надоело тебе, все писать в протокол?!

Он, знаешь, при встрече всем улыбался,
И так бесила его простота -
Смотрит и смотрит в глаза,
Он же все знал,
Значит, он издевался -
А нам не надо такого Иисуса Христа.

Дверь у его квартиры
Всегда была приоткрыта, -
Мы подмигнули друг другу,
Время было дневное как раз,
Я запихнула парню в карман
Его бритву и …
Что в квартире его меня поразило -
Для чего ему нужен был унитаз?.."

VII

Вот он новый невольничий берег.
Здесь ручные лебедки свистят,
точно издали воздух осенний
ропот доносит гусиный.
Это вечно
раскаленная добела макроподшипника ось,
это тянет в полет
легкокрылья небесные клинья
в направленье - вперед!
Умираешь? Не можешь? - Вперед!
Здесь все связано вместе:
отражатель чешуйчатый у павлиньего глаза и торс,
заставляющий взаимообразно кружиться
над цветущей долиной острогрудую птицу
и цветок, закрывающий створки своих лепестков,
заставляет вращаться нагретого лемеха диски
и вторую родную же часть у червя в перевернутом пахотном пласте,
кандалы и браслеты на тонких запястьях
с безупречным кристаллом наручного календаря…

А лебедка без устали поднимает
и вновь опускает ворота,
как факир поднимает свой звездчатый плащ,
как мешок надевает на жертву палач,
как в орбите огромного водоворота
нескончаем поток
тех, кто трепетным сердцем своим
ощущает, что кружится все
только им,
только жильным усильем одним,
и не может из крутева выбраться годы и годы
и не падать по капле на лопасти ночи и дня…

Галеасы невольников нового небытия
пребывают, и в точке условной свободы
неизменно одно: отправленье обратно
другим только судном
по разлившейся темной реке, -
там холодные воды,
там память смывает,
что нами владела подспудно.

Этот новый невольничий берег,
искромсанный пеньем приливов,
жизнь под маятник лунный,
хожденье ко всенощной в храм
с мириадом свечей, погасающих только с утра
и светящихся ночью неуютно-брезгливо.
И копаясь в отбросах,
пытаясь согреться от пепла и тлена,
забывают из теплого, ароматного, нежного тела
прорастающий в сердце на каменной почве
белоснежный бессмертный цветок
сохранить.
Это сердце болит,
когда корни цветка, напрягаясь,
прорывают набухшую кровью венозную твердь, -
на колени упасть - еще, может быть, не умереть,
а прийти лишь в себя, свою черную кровь изрыгая.
И тогда уж не важно, что птица ломает крыло
и скрипят, надрываясь, повозки, -
все шире и шире
нас движение за руку водит,
как слепого по новой квартире,
и он помнит пока - где-то тихо трепещет стекло.

VIII

Целыми днями хожу я по берегу моря один.
Иногда останавливаюсь, чтобы присесть
на лобастые глыбы.
И, надвинув шляпу пониже на глаза,
чтобы не мешало солнце,
смотрю в море, где,
точно спины бретонских крестьянок на картофельном поле,
колеблются чуть валуны.
Меня пугает эта простота
дороги, по которой они выходят на берег,
нагруженные урожаем; -
японцы знали, что делают в своем саду,
когда создают души камней
в их естественном, поистине свободном
беспорядке.
Но камни, свободные камни,
не дают овладеть собой,
они спихивают меня своими ледяными лбами,
их смуглая до синевы кожа
покрыта пепельною изморозью безразличия,
им не нравится моя кратковременная теплота -
и думаешь:
гнев берсёркера ,
крушившего камни двуручным мечом своим,
истинный гнев человека,
которому так надо
напиться их каменной крови.

Можно усомниться в необходимости женщин,
глядя на то,
как цепляются за каменные покатые плечи
змеевидные водные мягкие тени,
как замшево обвивают их водоросли,
но как легко они существуют без всего этого
движения:
быть слишком подвижным для них - быть ничем,
не иметь формы,
отсутствовать,
проглядеть свой путь,
признать власть времени,
не задаваясь вопросом:
зачем оно?

Они гонят меня,
не дают остановиться,
держат на своих монолитных спинах мой дом,
улыбаясь детской шалости природы,
создавшей маленькие маячки,
где все вспышки одинаковы,
а потом расступаются и смотрят,
все так же улыбаясь, -
где твой свет?

Но нам надо напиться крови этих камней
(пока в каждом из нас жив берсёркер),
но немногих жизнь выпихивает древками копий
в толпы камней, которые они рубят,
и редко, очень редко из камней выступает влага.
И лишь тогда спускается с неба рука,
и человек может увидеть дорогу,
по которой предстоит идти
вслед за камнями.
Жаль, что никто из ушедших
не смог повести за собой.

IX

А Стоунхендж все поет свои песенки:

"Ты хочешь знать,
почему я не могу быть твоим мужем?
Я скажу тебе.
Ты, наверное, думаешь,
что я, такой большой и сильный,
искал только тебя?
Возможно, ты и права.
Но прежде чем я случайно нашел тебя,
я очень много потерял,
хотя тебе и кажется,
что у меня все есть.
Помнишь горьковатый вкус персиковой косточки?
Вот такой вкус у солнечных лучей
сквозь жалюзи слухового окна.
В своих потерях я обрел спокойствие,
где мне никто не нужен,
как никому уже не нужны вещи на чердаке.
Там я читаю книги без начала и конца,
в них люди возникают ниоткуда
и прекращают существовать по дороге в никуда.
Так и ты появилась здесь.
И ты не знаешь, что мир людей и вещей схож.
И тот, кто поднялся на чердак,
не может жить среди нормальных вещей.
Ему проще жить среди сломанных стульев,
чем среди сломанных людей.
А ты еще хочешь жить с людьми,
со мной,
ты не видишь, что стул, на котором ты,
с надтреснутой ножкой…"

[…]

XI

Слепой аккордеонист надел перчатки в снег.
Его черные чуткие пальцы на ощупь
находят дорогу к звукам,
которые гасит снег,
которые слышат прохожие на горной дороге.
А он играет свой реквием
под опускающийся белый занавес,
он сидит у входа
в ледяные чертоги Ада
и собирает мзду воздуха за то,
что дает понять в своей темноте,
где туда вход.

Он сидит у дверей
и всегда в снег надевает свои черные перчатки, -
никто не замечает его возраста,
и нет возраста у той музыки,
что он играет,
и нет возраста у людей, бредущих мимо него в снег.

Из дверей выносят ему
стакан подогретого вина,
и все продолжается.
Черные пальцы в рваных перчатках
касаются пробитых сединой волос,
белых волос единственной,
которая окружает его
морозной своей белизной,
своим молчанием,
овевает
своим свадебным одеянием,
непостижностью поцелуя
касается обветренных щек,
улыбкой,
которую тот никогда не увидит.
Только она так улыбается ему,
нежно и доверчиво,
и отражается в ночной синеве его глаз,
его маски,
из-под которой не видит мира,
отражается в его лице без выражения,
в его щетине, что невозможно уже уничтожить.
Она обнимает его,
укрывает чистейшим своим покрывалом,
и на темно-зеркальных стеклах его ночи
тают ее белоснежные ресницы.
Так сидят они вместе в обнимку,
и непонятно, встречают они или провожают.
И только с долгим скрипом открывается дверь,
когда выносят подогретое вино,
и у слепого аккордеониста
ходит заросший кадык.

[…]

XV

Земля обернута в пергамент облаков.
Что там написано на древнем языке?
Мы все пытаемся осилить криптограмму,
когда глаза поднимаем,
и в каждой точке
нам открывается другой первоисточник,
построенный по правилам грамматики небесной.
Все повторяется, и нету повторений.
Небесный копиист никак не может
по памяти восстановить
утраченный оригинал.
А мы не замечаем, что это лишь этюды, -
но не исключено, когда-нибудь ему все надоест.

Света в картине будет мало,
но зато будет много теней,
вертикального будет мало,
но застывшее движение
будет поражать своей динамикой,
перспектива потеряет очертания,
и далеко станет видно во все стороны.

Вот какой замысел проступает
в мирных этюдах,
где пробивающиеся сквозь тучи лучи
еще держат свои Victory.
А дорога уже уводит от моря,
петляя в огромных смарагдовых глыбах,
бредущих на сушу.
Дорога, знающая свое место.

В безмерной музыкальной ловушке
мечется тюнер,
захлебываясь, не успевая проговорить все сразу,
и уже скоро место, где я буду
вместе со всеми,
попытаюсь забыть о камнях,
попытаюсь…

Перевод Александра Шишкина