ИРИНА РУДЯЕВА

БИССЕКТРИСА


Таким стилем обирают цыганки: все происходит очень быстро и откровенно. У вас не найдется ручки? В таком вот духе. Она как раз пыталась сообразить, в какую аудиторию могли перебросить О и не напутала ли что-то с часами. Дело секундное, только записать расписание, — сама любезность, вопреки всему ее антуражу. Сбитая с толку, она начинает-таки перетряхивать сумку, заодно уж спрашивает насчет О. Нет, она не в курсе, у них читает А. Ну понятно. Ваша тоже не пишет. Не может быть, только что... Да вот же, — она чиркает по одной из своих бумажек — не пишет. Девчонкиии, стержень засох, у кого духи есть? Она недоумевает, почему бы ей не одолжиться у своих, в конце концов, их тут — как в дурном сне, ни одного знакомого лица, к тому же она ее задерживает, ей нужно бежать. Звонок, более чем кстати, она тянется за ручкой, — держите, сейчас распишем, — развинченные половинки футляра. Вторая со склянкой перехватывает инициативу — дайте ей сделать, она знает, сколько надо макать. Краем глаза она замечает как будто мужскую фигуру — действительно, их чтец, он прикрывает за собой дверь и вполборота идет к столу, ей он кажется чересчур скованным. Их как будто ненароком толкают — стержень исчезает в ее пальцах. Сбросила в рукав? под ноги? Не мог же он растаять. Да кончайте вы, кончайте. Даже не оглянувшись, она просто усаживается на место. Зря вы думаете... — она разводит руками, мол, видеть-то видела, только какие к ней претензии... И вообще, сейчас не время.

Явный расчет, не останется же она стоять столбом, тем более скандалить. Это просто недоразумение? Такие за версту вычеркивают ее породу одним взглядом: да не уподобиться дворняжке пуделю. Теперь вся свора, присев на задних лапках, упивается моментом. Только не перед ними, на сей раз нет. Уже сказано, что трамвайный крюк за новым стержнем совершенно не входит в ее планы, отступать глупо. Чтец у них, похоже, из ассистентов, классический тюфяк, предпочитает не ввязываться. Разве что пока он будет переминаться, они вряд и вскинутся. Все-таки чем-то его присутствие их сдерживает, поджатые губки оскорбленной добродетели — это явно для него. О, как ее мутит от них. От силы пять-шесть лет разницы, но будь она какой угодно, — У вас не найдется ручки? — и эта молниеносно сделала ей по лицу их зет.

Ассистент или кто он там, — они полагают, его ожидание — она обязана смутиться? Напрасно. Она может повторить специально для него, громко и внятно, вот эта мадам и эта, умышленно... Он описывает сигаретой в воздухе какую-то загогулину: в ближнем бою на него не рассчитывайте, так надо понимать. Я, пожалуй, перекурю пока, м-м-м... У первой, видимо, сдают нервы, она выскакивает следом — объясняться? — мешкать, надеясь пробить вторую, бесполезно. Лестница пуста, в пролете исчезает чей-то локоть в крупную клетку — он? она?

На улице они сталкиваются, что называется, нос к носу. Он работает где-то поблизости и тянет посмотреть это место. Впрочем, он как раз-таки не тянет, почти равнодушно принимает как непредвиденную встречу, так и ее согласие. Должно быть, им в самом деле по пути, если, как он выразился, какая-то побежала в ту сторону. Будь он более настойчив или менее тороплив, она бы наверняка придумала впопыхах какую-нибудь причину пропустить его вперед. На самом деле, по сравнению с нею он куда как неспешен, но в подобной размеренности ей мнится какое-то подспудное ускорение, возможно, причиной тому его зацикленность на какой-то своей цели. Работа? Он не останавливается, так на ходу, разве что чуть замедлив шаг, и делает это предложение, как она понимает, ни к чему, ее не обязывающее. Конечно, мост застекленной галереи между корпусами давно закрыт; вообще-то пожимают плечами, правда, некоторые говорят, кажется, старая оранжерея, где все засохло. Не то чтобы он не слушает, но, стоит ей начать, она улавливает, что смысл ее слов тут же ему не важен, впрочем, интонация тоже. Минусы островной жизни? — они уже в крови двух поколений, комплекс промышленного кольца... ерунда, обратно этот кусок старого города не пришить. Повороты он минует уверенно, не глядя по сторонам, судя по всему, маршрут обкатан годами, однако его вопросы о назначении здешних построек выдают чужака. Ее ответы не вызывают какого бы то ни было видимого оживления или угнетенности этим обстоятельством. Она ловит себя на мысли, что, в сущности, столь очевидная, хотя и не понятная ей зацикленность сродни лошадиным шорам, он напоминает лошадь в шорах, еще и поэтому она может рассматривать его сбоку без всякой неловкости. Он почти не изменился, не считая какой-то заветренности, что ли. Он что-то слышал, якобы там устроили потайную распивочную. Она не знает, почему, но пустующий этаж теперь действительно притча во языцех. Библиотека выехала в отремонтированный флигель.

Очень скоро приходится пожалеть, что ее так глупо занесло: они пробираются под плотным сетчатым навесом по тропке в непролазной грязи, как будто ее свезли сюда специально. Асфальта практически не видно, чем ближе к фабричным или заводским постройкам, куда он ведет, тем толще слой черного месива — определенно это гниющие останки каких-то внутренностей. Вероятно, что-то вроде рыбо или еще какой-то перерабатывающей фабрики. И похоже, он решил не вдаваться в объяснения до тех пор, пока она не полезет удостовериться своими глазами, какими там скребками потрошат брюшину. Вот уж странная фантазия. С нее достаточно, и без того приходится постоянно лавировать, чтобы не зацепиться каблуком — за кости, что ли? Прямо-таки братская могила, чего только не примерещится в этой выгребной яме. Его перерыв заканчивается. Спасибо еще не дергался, сколько не виделись с выпускного вечера. Согнувшись, он скрывается в низком проеме, чуть ли не дыре, грубо прорубленной в фасаде, рядом точно такие же, никаких номеров, она не понимает, как тут можно ориентироваться. Даже если когда-то поначалу существовали маленькие оконца, их плотно залепило слоем той же дряни, из которой она пытается выбраться поскорее и подальше.

Приятель, называется. Впереди как будто глухая стена, то-то будет история, если это тупик. К счастью, она тянется параллельно следующему корпусу. Совершенно обычный длинный цех, пристроенный углом к тому, что, наконец-то, осталось позади. Серый бетон, серое стекло. И никаких следов тошнотворной грязи.

Одним шагом вернуться в сухой осенний день, прямо-таки подарок. Искоса еще даже светит солнце.

Вход, должно быть, с обратной стороны. Сплошные пыльные стекла, вдоль них во всю высоту простираются стеллажи с головами — отрубленными? отпиленными? — все мужские, примерно одной категории, двадцать-пять — тридцать-пять, ни детских, ни старческих. Где-то они сложены плотнее, одна к другой, где-то пустые промежутки, но в них ничего не разобрать, пыль отсвечивает. Изнутри не доносится ни звука, ни тени движения, похоже, там перерыв. Не то обтерты, потому что крови не видно, не то обработаны каким-то составом. Она не знает, почему их вид внушает предчувствие: дотронься — рука была бы испачкана бесцветной липкой мерзостью. Только рыжий оттенок волос выделяется из общего — никакого. Никаких следов боли, страха, отчаяния, чего угодно, она не знает, что могло бы стать островком передышки посреди засасывающей каши сходства.Все на одно — лицо? скорее уж — нелицо, просто однообразная мертвенность полуоткрытых ртов. Глухая стена справа, цех слева, между ними неширокая асфальтированная дорожка, вряд ли по этому коридору вообще ходят. Справиться явно не у кого.

Новая угловая пристройка — стекло, бетонные швы, точная копия прежней.

Стеллажей здесь нет, вдоль окон переминаются голые люди. В данном случае словосочетание “молодые мужчины” совсем не то, что нужно. Голость, скученность. Не то чтобы дряблость, скорее нарушенная моторика. Кажется, на ногах толпа держится за счет какого-то плотного клейкого воздуха. Тела лишь вразнобой и слабо то отклоняются друг от друга, то снова соприкасаются без каких бы то ни было признаков раздражения. Она проходит мимо, испытывая странное чувство, что неумолимо вытряхивается из кокона невидимости и вот-вот попадет к ним на мушку. Они действительно замедленно реагируют на ее появление: больше всего это похоже, как если бы они передавали ее по какой-то цепочке, отслеживая короткими взглядами, ровно столько, пока она оказывается напротив их лиц. От плеча к плечу, не покидая своих мест и не предупреждая тех, с кем она поравняется через несколько метров. Ей кажется, что долго так продолжаться не сможет, в конце концов по какому-то закону перехода количества в качество они стряхнут оцепенение. Все-таки что-то они пытаются выкрикнуть в ее сторону, некоторые как-то пошевеливают руками, впрочем, сравнительно вяло, ни один жест не внятен. Где-то на середине она чуть не теряет голову при мысли о натиске на стекла, хотя у этих полутрупов нет ничего общего с улюлюкающей солдатней. Не отзываться, не оглядываться, в любом случае это не призывы о помощи. Может быть, их составили к окнам и ушли на перерыв; явно в глубине цеха пусто, никто не интересуется причиной оживления. Каких-нибудь десять-двенадцать шагов до угла. Лишь бы не второй такой отстойник. Единственное, что отчетливо ясно — ее противоход в их времени, но не его причина. Они все еще смотрят и издают хоть какие-то звуки в стекло, но, с другой стороны, их головы уже лежат на стеллажах... абсурдное воскрешение. Ей было бы достаточно одного — чтобы подобная фабрика где-то имела выход. Вот и угол, вот и он.

Едва ли она ее узнала. Как вихрь. Оказывается, плащ у нее голубой. Остатка сил ровно на то, чтобы пробежать за ней по аллее до ближайших дверей какого-то массивного здания и прислониться к первой колонне в вестибюле. Она не удивится, если все это ошибка, может быть, влетела со слепу в первую попавшуюся дверь. Может быть, стоит подождать здесь. Натужный дребезг сверху падает в мраморный полумрак. Проступающее сходство не укладывается в голове.

Она входит в аудиторию, все еще машинально пробуя прочность паркета под ногами. Тем не менее, она протягивает стержень — ни следа прежней спеси, она неплохо проветрилась, честное слово. Она его купила, ей жаль, что все так вышло, но, право, это было недоразумение. Ассистент безмолвно расправляет плечи. Можно подумать, все это время он только и ждал церемонии публичного извинения, как если бы был ее ассистентом. Она почти уверена, ничего она не покупала, надоумили подружки, или сочинила сама, как открутиться от напарницы. Кстати, где фокусница? Дамы сосредоточенно утыкаются в конспекты. Ее так и подмывает спросить, уж не курсы ли у них тут повышения квалификации, удивительно похоже. Чернила абсолютно того же цвета. Выдать ее стержень за новый — пара пустяков: он действительно был новым накануне. Это капитуляция, она принимает ее, больше здесь делать нечего.

ПОСТИГШЕЕ

Cтоило мне произнести: она принадлежит миру невидимого, и сразу же стало ясно, что эта мысль сообщает случившемуся как бы адрес, благодаря чему записывать вечернее событие можно гораздо спокойнее, не смущаясь вечно пролезающих в воображение церберов, в которых (признаюсь, только что мне стало совершенно ясно) не следует усматривать нечто сверх неизбежных — но и столь же бессильных остановить что-либо истинное — терний. На всякий случай, может быть, нелишне отметить, что сейчас вполне ночь, — конечно, для себя такое замечание я бы делать не стал, ведь сам я лучше кого бы то ни было знаю, что никогда не приступаю к записыванию хотя бы даже и просто так придуманных названий ни в какие другие часы, даже в воскресные утра, обычно безлюдные, не считая (хотя это лучшее время для пересчета) владельцев собак, ну и самих собак, разумеется. Пока еще я не уверен, заслуживает ли граничащая с шантажем краткость воскресных утр большего, нежели констатации. Что же касается хронометрической отметки “на всякий случай”, как я выразился, она, по-видимому, может вовсе никому не пригодиться, однако, с другой стороны, не всякая никчемность безблагодатна; глядишь, кое-кого возможность присутствовать при как бы невольном (и, уж само собой, неавторитарном) ознакомлении с принципом исключеия приободрит посреди заявлений иного толка, гласящих о якобы неприхотливости истинной мысли; якобы, как мне доводилось слышать, в манере появления или непоявления мысль не тяготится соседством с населенным безмыслием временем суток, то бишь дневными часами, — куда там! Следовательно... Но зачем я употребил в данный момент слово, чья грубая сила, как поршень, к тому же еще и немилосердно сплющивая, выдавливает мои рассуждения к концу, вопреки намерению изложить соображения (ручаюсь, в них не было бы недостатка) относительно, например, умения ненавязчивого сообщения принципов вообще? А именно в том смысле, что такого рода умелость втречается более чем не повсеместно, в виду чего возможность сослаться, как это принято у церберов, на собственную скромность не может быть расценена мной иначе, нежели возможностью предательства, учитывая крайне невеликое и, следовательно (наконец-то этому словцу нашлась работа), подверженное более или менее суровым гонениям число тех, кто как раз владеет обозначенным даром.

Перехожу к постигшему меня этим вечером.

Какое бесцеремонное вмешательство, стоило сказать про себя “перехожу к постигшему”: навязчивое подсказывание, и это при том, что с первой же секунды я уличил ядовитый смысл в прямом родстве с тем, что уже без долгих раздумий могу назвать обиходным наречием (уже — поскольку в свое время отдал достаточно сил и отвратительно липкого пота анализу сей сферы), где к “постигшему” само собой (sic!) прибавляется “несчастье”, а то и “удар”. Надо ли продолжать, в какой мере провокационность подобного междусобойчика покоробила мой слух, обращенный к событию, которое само есть не что иное, как опровержение “удара” и уж тем более “несчастья”, циркулирующих в обиходе (говоря строго, в обиходе все именно что циркулирует, и подобной естественности взаимоперетекания из пустого в порожнее малейшее возмущение претит по условию). В постигшем меня не было ни грана несчастья, так что те, у кого всегда наготове резервуары соболезнований или так называемого сочувствия... — даже не хочу заканчивать фразу. Не смейте мне сочувствовать! Более того, поскольку от вашего нелепого участия можно избавиться, только забыв о вашем существовании, это-то я и намереваюсь тотчас сделать. Вас, не способных, как вы скоро убедитесь, когда станете отрицать, что о постигшем меня можно говорить только так и то, что говорю я, не способных постичь постигшее меня, вас я — забыл.

Сейчас я понял, что вынужден отложить главное описание: мне пришло в голову, что, занявшись им напрямую, тем самым я не то чтобы лишу неких прав, но как бы брошу без поддержки и без того второстепенные и все же, как это и вытекает из подлинной второстепенности, необходимые детали сосуществования, ежедневно обхватывающие меня наподобие корсета. Возможно, благодаря ему-то я и оказался в нужное время в нужной форме, что бы ни говорили кое-где о вреде жесткого стягивания; может, применительно к дамам это и верно; пожалуй, исходя, например, из разницы воздействия одних и тех же условий на меня и на... Вэмэпэ, вплоть до бешенства последней, действительно верно.

Обнаружив неожиданное затруднение в начертании эвфемизмов типа “жена”, “она” и т.п. — один не лучше другого, в том-то и дело, я решил-таки назвать Вэмэпэ настоящим именем, то есть домашней скороговоркой, оставшейся со времен приручения Воина моего племени (признаться, это мой первый опыт совмещения Вэмэпэ с чем-либо письменным; меня, однако, смущает подозрение, не являюсь ли я первооткрывателем преувеличения подобной проблемы, короче говоря, не следует ли устремиться к данному вопросу сразу же по окончании сообщения о постигшем).

Не будучи уверен в длительности происходящего, я не склонен использовать традиционную символику перлюстрации, как то: отточие или пробел, в связи с чем прибегаю к свидетельствованию прямым текстом. Вот уже несколько минут меня обуревают наиобиходнейшие, наивнятнейшие, пораженные плоскостопием метафоры, какие только приходят на ум. Я нахожусь в эпицентре здравого смысла — следует ли отсюда, что я искушаем безумием, оно ли снедает саму возможность выразить то, что я почти уже говорю про себя, но так, что записать это полусловие совершенно мне не по силам? Если я и пишу, то ведь, черт подери, совершенно не то, к чему влеком по-настоящему и изначально! Вместо этого я обслуживаю, чуть ли не опекаю постороннюю суету, которой следовало бы (если вообще) уделить не более краткой ремарки...

По-видимому, стоит хотя бы начерно набросать предварительный план рукописи, к столь непопулярному для себя решению я склоняюсь под давлением в спине, откровенно говоря, даже болью, стоит легонько наклониться влево или вправо, и знанием о приближающемся часе, когда волна ядовитых миазмов из туалета вынудит меня прерваться, чтобы как можно стремительнее слить в унитаз заготовленную в двух десятилитровых баках воду и тем самым протолкнуть зловонный тромб в канализационном загибе. Итак, на случай, если по какой-либо причине вонь застанет меня врасплох (ведь, в отличие от знания о неизбежности ее появления вообще, что касается момента — здесь все гадательно, плюс-минус доли получаса): первое, к чему необходимо вернуться после проветривания, это краткий экскурс в историю поначалу нашей с Вэмэпэ, а после практически исключительно моей борьбы с вонью, затем — как она отражалась (постепенно) на графике сна и бодрствования.

Поскольку за привычностью употребления многие вещи и отправления становятся почти неразличимы, постольку можно предположить всплытие по ходу дела каких-то дополнительных штрихов, составляющих общий фон призвавшего меня к описанию события. Однако следует приготовиться к тщательному отбору и без колебаний пропускать сквозь пальцы чересчур необоснованные варианты, как это только что случилось с ребенком; о котором, не знаю, почему вспомнив, я решил не упоминать более чем одним словом ребенок, руководствуясь действительностью, согласно которой он выполнил роль второго после Вэмэпэ (но, прямо скажем, куда как более трепетного) слушателя; и если я все-таки фиксирую факт его непригодности к своим композиционным задачам, то лишь повинуясь их зову, лучше не скажешь, а отнюдь не на поводке некой легендарной вины, отнюдь.

При этом надо учитывать, что речь идет не о какой-то блажи: в конце концов, Вэмэпэ подвернулась в момент, к которому, не уделив метаморфозам вымэпэшности должного внимания, я все еще не могу приступить напрямую хотя бы из-за кое-каких вымэпэшных слов, увлекших меня на стезю объяснений (возможно, некстати, но также возможно обратное, ведь теперь трудно обрести полную уверенность в чем бы то ни было одном). С другой стороны, я подозреваю неизбежную пространность, своего рода ловушку, да что там ловушку — пропасть отвращения, если уклонюсь к анализу совместных обедов в извращенной форме (не вижу, как бы иначе можно было назвать ежедневную повинность (sic!), возложенную на того, кто однажды неосторожно попустительствовал абсурдному начинаю, а в том, что охота Вэмэпэ за моими снами абсурдна, сомневаться не приходится... но нет, я решительно не располагаю временем на объяснения, чем именно интрига моих сновидений не удовлетворяет цели учиняемых допросов). (P.S.: если до настоящего момента обычные часы моего засыпания и пробуждения и оставались не названы, надеюсь, о них не так уж сложно догадаться, чтобы, вопреки логике, спрашивать, почему я не упоминаю о завтраке.) Уже и теперь деструктивное влияние Вэмэпэ сказывается нешуточным образом, поскольку вынуждает вспомнить худшее — отзывы в адрес моего стиля; с определенных пор они, то бишь отзывы, исходят из некой разделяемой Вэмэпэ точки зрения, — на мой взгляд, разделяемой весьма специфически, чтобы не сказать клинически, но, повторяю, это мой взгляд.

Одно из двух заведомо обречено стать черновиком: либо Вэмэпэ, либо постигшее... — вот сомнение, от которого у меня едва не прервалось дыхание: стало быть, теперь уже я согласен литераторствовать? стало быть, чуть ли не единственное, с чем мне выпало столкнуться в жизни без писаных и неписаных подсказок, и это — пропустить через мясорубку литераторства?! Фарш для церберов... какая язвительная мысль!

Я выкурил сигарету, ничего за это время не написав, хотя закурил именно для того, чтобы заново сосредоточиться, однако церберы не шли у меня из ума, совсем наоборот, из-за них я даже вспомнил греческую мифологию, Аид, разумеется, потом Эвридику, потому что проблема Вымэпэ напрашивалась на некое безнадежное нарицательное имя, но, говоря начистоту, если Эвридика и притянута к Орфею за уши, то сия узнаваемая история опаздывала лет эдак на пять, ныне ее направление... короче говоря, я понял, что разыскиваю прямо противоположное плетению в хвосте у Орфея — Эринию.

Какое-то подлое просачивание вони, собственно это и раздражает — не атакующим залпом, когда беготня с бачками имеет прямой смысл и никакого времени на раздумья не остается, а вот эта порционность подванивания, как будто уроды сверху нарочно отмеряют дерьмо ковшик за ковшиком, удваивая мои мучения, ибо тем самым я удерживаюсь на привязи ненавистного бдения, и в любом случае при неослабном контроле за вонью невозможно по-настоящему сосредоточиться на своем деле. Не удивительно, что в этих условиях придерживаться первоначального плана все труднее, меня так и подмывает решительно пренебречь историей вонючей войны, и однако я знаю, что обязан побороть минутную слабость.

По-настоящему это началось где-то спустя год после новоселья, то есть подванивать-то подванивало и до того, и почему бы не признаться, что с самых первых дней, но хаотичность приливов и отливов едко-кислых (NB!) волн и полная индифферентность в отношениях с соседями продлевали наше с Вэмэпэ неведение; к тому же ни Вэмэпэ, ни тем более я не спешили испытывать судьбу в том, что касалось порочного круга добрососедства, едва-едва разомкнутого переездом. Не помню, почему, но несколько месяцев я придерживался априорного суждения о том, что источник зловония — мясная лавка внизу, теперь я пытаюсь понять, что могло подтолкнуть к такому именно взгляду. Возможно, поскольку с младых ногтей я усвоил, что продукты не всегда продаются днем и уж никогда ночью, постольку связь между мясниками и вонью, переполняющей чашу терпения, доведись кому усомниться в этом, существовала бы в любом случае: ни мясников, а вернее — их мясорубки, ни вони не было слышно среди ночи, а вот днем одна и другая каким-то образом дополняли друг друга. Либо, продожаю размышлять, либо специфичность зловония, а тогда оно было сродни гремучей смеси, где отчетливо доминировало нечто сверхкислое, опрокидывая воображение в бочку перебродившего капустного рассола; но в любом случае то была эпоха чистоты торговых жанров, как минимум в радиусе города; так вот, несмотря на очевидную загадку мясной лавки ли, бочки ли, уж не знаю, не оставалось ничего другого... в общем, не возникало даже предположения поискать причину этажем выше.

Кое-что, думаю, можно исключить из описания, например, ангину Вэмэпэ, сопровождавшуюся обострением нюха, и последовавшие в след за этим аффективные действия, безуспешные в смысле обезвонивания жилища, но позволившие добыть данные об ирреальном положении дел, творящихся над нашей головой: если в психиатрии есть специальный термин (NB! справиться у Вэмэпэ), обозначающий манкирование унитаза семьей из трех человек, когда вместо него или в качестве прообраза используется ведро, причем так, что опорожняется оно все-таки в унитаз, но лишь после наполнения, то это как раз тот случай; плюс инженерные подробности, а именно канализационный загиб (я уже упоминал о нем), создающий предпосылки для того, чтобы наша жизнь протекала в миазматических условиях. Достаточно быстро я понял, еще прежде, чем услышал о бремени коммунальной войны (вонючки кивали на соседей, узурпировавших туалет чуть не с половниками наперевес, те же в свою очередь клеймили вонючек некой туберкулезной историей — не то прошедшего, не то настоящего времени, крайне неразборчивой для посторонних ушей), что попал в сумасшедший дом в самом буквальном смысле и что, если не удастся их запугать (а это, разумеется, не удалось), за сим можно будет ставить точку, по-просту говоря, терпеть и ждать, какое из семейств вымрет первым. Но самое интересное: стоило попрощаться с мифом мясной лавки, и специфика вони моментально изменилась — с того момента и по сей день (я оговорился, ночь) в ней превалирует тон ничем не приправленного чужого дерьма: никакого, повторяю, рассола, никакой фантазматической бочки с капустой, как если бы то было расстройством чувств. Продолжая как ни в чем не бывало сливаться, правда, во все более поздние часы, поскольку поначалу я предпринимал контр-атаки, зуб за зуб, взмывая по лестнице и угрожающе тарабаня в дверь подлецов, по ту сторону которой — уму непостижимо! — доносились обещания вызвать милицию, оно, дерьмо, в конце концов стало сплавляться в наш загиб между тремя и четырьмя ночи, т.е. в интервале, когда ни один разбуженный человек, особенно если дело происходит с ноября и далее в течение сезона обледенения лестничных пролетов, не в состоянии променять одеяло на халат и отправиться обличать отравителей его сладких грез. С другой стороны, оттеснив так называемых соседей с ведром к названному отрезку ночи, я иногда тешусь не бог весть, но все же злорадным фантазмом о тех наверху, вынужденных, каким-то образом выжидая (каким — вот что любопытно было бы узнать), сверяться с часами и уж наверняка проклинать бессонную долю, к коей имею самое что ни на есть прямое отношение.

Но, похоже, сегодня именно тот случай, когда по не известным мне причинам вонючки взяли тайм-аут, нагадили по мелочи, и такое бывает, а между тем, бегло просмотрев последнюю страницу, я решил, что при всей очевидности лакун, при всем, так сказать, их коварном призыве мне не следует воротить нос вспять от цели, когда до нее — пара-тройка предваряющих уточнений.

Я не сказал еще о крысиной возне, с некоторых пор даже с визгом, ведь эти твари очень умны и, видимо, раскусив беззубость моего устрашающего топота, а тем паче выкрики типа эй-вы-там-обалдели-что-ли-а-ну-тихо и т.д., они перешли от простого шебуршания к прямо-таки беспардонным ристалищам — в левом, если сесть на унитаз обычным способом, в левом заднем углу. Вэмэпэ, по обыкновению, занимает совершенно другое, так сказать, техническая часть: как они переносят вонючек — реагируют ли вообще на подобные атаки (Вэмэпэ говорит: газовые), или уходят куда подальше, и т.д. Меня же не оставляет вопрос, почему Вэмэпэ не опасается, что однажды они-таки проломят пол и поведут свои турниры с большим размахом, я говорю “не опасается”, подразумевая крайне легкомысленную, как бы для проформы, чечетку Вэмэпэ в подобных случаях. Примечательно, что за истекшие шесть или семь часов они не издали ни единого звука, такой долгий и такой зыбкий перерыв — к добру ли? к худу?

Вонючая ретроспектива, я отдал ей почти ночь, за малым остатком, в здравом уме, но что касается твердой памяти — не знаю, возможно и нет, если сходство с седалищем Дельфийской Пифии всплыло только что... Ну да, там она пророчествовала по-черному, я же всего-навсего корреспондент с места события, корреспондент-очевидец, я здесь.

Я видел.

Нет, еще рано, чуть было не пропустил бесов, в смысле Достоевского, с которым вошел... вообще-то, если бы не мокрое белье, я бы курил и читал на кухне... и т.д., к тому же, это была идея Вэмэпэ насчет книги, то есть, уйдя было спать, Вэмэпэ вдруг вернулась: подожди-подожди, а что собственно ты читал?... ха, ну-ну! — этакий гонг к завтрашнему обеду с Эринией. Итак, я читал бесов Достоевскоо, не вижу причин писать иначе, я курил, я стоял над унитазом как над пепельницей, мимо которой не промахнуться, мне поэтому не нужно было даже отрывать глаз от страницы, и тем не менее я это сделал, не побуждаемый никаким звуком; не думаю также, что выкрики Кириллова, вернее, мой собственный голос, еще вернее, пожалуй, что парочка — один, как положено, читал, другой комментировал, причем, смею надеяться, во вполне достойном спекуляций Достоевского духе, в унисон... и все-таки я посмотрел в унитаз.

На сей раз пресловутый нарциссизм меня покинул, я слышал не одни только реплики Вэмэпэ, мол, скорее уж дым от сигареты, вот что тебя сглазило, я все еще клокотал внутренним возмущением, о котором, однако, мог сообщить не так уж много. Подобно дыму, и не я один, но все в тот миг подверглось оскорблению, все покачнулось скорбью, подобно дыму, и бесы, и бельевая корзина, смешно сказать, я опирался, и унитаз, до странности нелепый, что, вероятно, и объясняет, почему не разнесло вдребезги, не раскололо надвое, когда разверзся, разверзлось, я видел, каких бы ну-ну мне это не стоило в будущем, была ли то секунда, или еще до того, не мигая, мокрая, мокрая, не знаю, когда она бесшумно вынырнула, или гипнотизровала снизу вверх, или еще до того, опираясь задними лапами о дно, не мигая, полувысунувшаяся из воды, мокрая, она смотрела, была ли то секунда, прямота ее взгляда, как разряд, прямота ее взгляда тряхнула меня, как разряд, и я опять-таки не услышал, и, оглушенный неузнаваемостью извергнутого вопля, я опять-таки не услышал всплеска.